Но говорить, как это было после, что этих людей никто, кроме меня, никогда не видел и что они – плод воображения старого бродяги, который пытался составить себе по сердцу компанию… Знаете, отец, это уже делает мне слишком много чести. Я тут возражать не намерен.
Вы-то себе представляете, какой у меня был вид, когда я сразу заметил в этой группе людей человека, которого отлично знал, – датского натуралиста Пера Квиста; он имел поручение вести научные работы в Центральной Африке, и я не раз помогал ему при переездах с места на место. Дряхлый старик, – не древний, а именно дряхлый, – худой как палка, суровое лицо постоянно хмурится, но под бородой патриарха прячется воинственная доброта. Это как раз один из тех людей, у кого человечность постепенно принимает вид человеконенавистничества.
Я не знаю толком, сколько ему лет, но выглядел он еще лет на пятьдесят старше. Он впился в меня своими голубыми, холодными как лед глазками. Рядом стоял, опершись на ружье, человек с саркастическим выражением лица, – я так и не узнал, кто он; один из тех, кого никогда больше не видели, даже после того, как все кончилось. Потом предполагали, что он сумел уйти в Кению и что это один из тех двух белых, которые сражаются на стороне мо-мо в лесах Аледеена. Вы же слышали легенду о том, что у мо-мо есть несколько белых и один из них носил прозвище французского генерала. О них ничего наверняка не знают, это россказни захваченных в плен кикуйю, никто и не будет ничего знать, пока их когда-нибудь не убьют, да и то надо поторопиться, иначе их съедят муравьи. Мы говорили не дольше двух минут; я только установил, что он парижанин; когда я попытался убедить его в безрассудности их предприятия, он меня насмешливо прервал:
– Послушайте, месье, я три года работал в Париже кондуктором на линии 91-го автобуса и советую вам на нем прокатиться в часы пик. Там я приобрел знание людей, что меня, естественно, побудило встать на сторону зверей. Надеюсь, вас удовлетворит мое объяснение.
Спутник француза был личностью примечательной – воспаленное лицо, слегка выпученные глаза, седоватые усики, пухлые щеки; казалось, он сдерживает не то вздох, не то взрыв смеха, не то позыв ко рвоте; он сидел на скале, иногда вздрагивая, совершенно отупевший от опьянения; его одежда хранила следы былой элегантности, предназначенной совсем для других широт: рваный костюм из твида и дырявая тирольская шляпка с пером; на коленях он держал охотничье ружье. Очевидно, и одежда, и ее владелец знавали лучшие дни. Когда я попытался обменяться с ним парой слов, его товарищ, с которым я только что разговаривал, меня прервал: «Барон хоть и весьма знатного происхождения, но тоже решил сменить свою породу и порвать со всем, что было. В своем омерзении он дошел до того, что даже отказывается прибегать к человеческой речи». На эти слова так называемый барон выпустил, словно в подтверждение, дробный поток газов. «Видите, – сказал его единомышленник, – видите, он изъясняется исключительно при помощи азбуки Морзе, считает, что это все, чего мы заслуживаем».