– А если предположить, что недуг, о котором вы говорите, был… чем-то вроде угрызений совести или тоски при виде земли, которая опустела, лишившись громадных табунов животных, которые он еще помнил?
В ответ на такое легковерие, глупость, на такое довольно типичное и довольно опасное непонимание негритянской души голос Орсини обретал свои самые звучные ноты. Вот оно, вот оно! – он узнает вас, сочинителей легенд! Не хватало только призрака Идрисса, вернувшегося на землю, чтобы защищать зверей от все более и более совершенного оружия. Он разразился коротким смешком – полувскриком, полупесней ненависти, выждал мгновение, а потом завел волынку снова, с непреклонной уверенностью человека, всегда попадавшего в цель. Его просто поражает, до чего эти молокососы, только что приехавшие в Африку, ничего не смыслят в душе туземца, – выражение «душа туземца» в устах Орсини вызвало не только изумление присутствующих, но и немалое любопытство: что же по этому поводу мог сказать Орсини? Для тех, кто уже почти сорок лет ежедневно изучает душу туземца, кто, в каком-то смысле, сделал это своей профессией, совершенно ясно, что слоны для черных – просто-напросто ходячее мясо, тухлятина – то, чем они, когда могут, набивают брюхо. Сама мысль о том, что профессиональный следопыт вроде Идрисса вдруг станет мучиться чем-то вроде романтического раскаяния, душевной смутой, тоской при воспоминании о животных, которых он выслеживал, – такая идея могла родиться только в головах слабоумных с изломанной психикой, а они источник всех наших бед и тут, и, между прочим, повсюду. Для Идрисса, как и для всех негров, каких он знал, – а он знал их немало, – слон прежде всего пять тонн мяса, да к тому же еще и слоновая кость, если есть возможность получить ее даром. Бредовая мысль, что Идрисс вернулся, чтобы бродить на месте своих преступлений, оплакивая гибель Африки, которую когда-то знал, – хорошо характеризует людей, отправляемых сегодня в Африку, и вообще причины того упадка, к которому мы пришли, – имеющие уши да услышат, особенно господин комендант, призванный следить за безопасностью колонии.
– Но в конце-то концов, – заметил кто-то, не столько по убеждению, сколько из желания заставить Орсини привести свои главные доводы, те, при которых он испускал самые пронзительные крики, демонстративно скрипел зубами и распевал песни злобы и ненависти – они отдавались неожиданным эхом в африканской ночи, – ведь у африканского охотника не в первый раз наблюдаешь душевный надрыв и угрызения совести, и если Идрисс действительно был выдающимся следопытом, разве нельзя предположить, что ему довелось испытать необычные переживания? А тогда стоит ли удивляться тому, что он оказался рядом с Морелем, желая защищать то, что, как видно, ему дороже всего на свете и что – нечего отрицать – быстро уходит в небытие в результате совместных усилий охотников и прогресса? Вдобавок жители деревень уле узнали Идрисса в свите Мореля: белая чалма и синий балахон; его узнали древние старики, которые разговаривали с ним, а потом уверяли, будто он ничуть не изменился, у него все то же лицо, лишенное возраста, отмеченное арабским происхождением, словом, что это на самом деле он; негры твердо стояли на своем. Но Орсини вовсе не желал вести себя так, как от него ожидали; он хорошо рассчитывал свои театральные эффекты: