Но в один прыжок черноглазый Мещеряк очутился в его струге.
– Слушай, Пан, – весь бледный и дрожащий от злобы ронял Матвей, – коли ты еще хоть однажды такое слово речешь, – чеканом раскрою тебе темя, Господом Богом клянусь!
И не дождавшись ответа ошалевшего от неожиданности Никиты, Мещеря снова очутился подле бившегося в нечеловеческих воплях и рыданиях Алеши.
– Кама! Кама! – послышались сдержанные голоса в передовом круге.
Атаман точно проснулся от своей задумчивости; лицо его оживилось.
Прямо перед ним темной лавиной вливался в Волгу ее могучий многоводный приток.
– Спасены! – облегченно вздохнул всею грудью Ермак Тимофеич. – Спасены! Царские воеводы не посмеют сунуться в глухие Прикамские чащи. Ни дорог в них, ни троп не проложено. А по глади водной не больно-то пеший пройдет, – торжествующе подсказывала услужливая мысль.
И ожил, встрепенулся Ермак.
– А ну-ка, братцы, грянем разудалую, – весело прозвучал его голос, когда струги уже более часа времени скользили в высоких зарослях Камских вод, – только не больно голосисто штобы. Не ведомо еще, далеко ли отстала погоня наша.
Едва успел произнести Ермак эти слова, как грянула веселая, удалая разбойничья песнь.
Ой, гуляет, гуляет душа молодецкая,
Веселись на послед, удалой казачок.
Веселится, гуляет головушка буйная
Вдоль по Волге родной да по Каме реке.
Ой, гуляет, гуляет душа молодецкая,
Не долгонько гуляти тебе, удалой,
Налетят, словно вороны, вороги-ратники,
Разобьют удалую дружину твою.
Закуют тебя в цепи могучи, железные,
Отвезут на расправу в столицу Москву.
Ой, гуляет, гуляет душа молодецкая,
Да не долог, короток над молодцом суд.
Клещи рвут ему тело могучее, белое;
Кровь казачья вокруг полилася струей.
На дыбах захрустели могучие косточки,
Издеваясь, ломает их лютый палач.
Ой, гуляет, гуляет душа молодецкая,
Не придется ей доле гулять удалой…
Уж на Лобном готовят столбы с перекладиной,
Уж как точит топор свой палач-богатырь,
Уж как море шумит округ плахи народ,
Ждет– пождет лютой казни души-казака…
При первых же звуках песни Алеша затих и поднял свою кудрявую голову.
– Господи, што же это? Разбойники? Душегубы, а поют-то как, словно мамушка-кормилица над моей колыбелькой пела в детстве… – произносит он; медленно обводя взором вокруг себя, он встретился с сочувственными глазами черноглазого юноши.
– Што, паренек, легше ль тебе? – участливо спрашивает его тот и, протянув руку, ласково гладит мальчика по кудрявой голове.
Алеша хочет ответить и не может. Вся душа его рвется на части от боли и тоски. Как живой стоит перед ним загубленный Терентьич. Острая мука потери терзает сердце. Рыданья клокочут в горле… А между тем эта песня, что голосистой волной катится над рекою, это ласковое, заботливо-склоненное над ним лицо, эти мягкие черные глаза каким-то целебным бальзамом проливаются в душу мальчика. Он чувствует, что друг ему этот юноша, с красивыми черными глазами, что всей душой он сочувствует ему, и неясная мысль проносится в разом потускневшем сознании Алеши.