От некоторых иллюзий ей пришлось отказаться: она ясно видела, что почерпнутое им у нее не будет философией в чистой форме. И все же благодаря ему что-то могло уцелеть, и София хотела этого со страстностью отчаяния.
Она провела жизнь в размышлениях и утверждала, что мысль является самоцелью, и все же она принадлежала этому миру настолько, что не могла не желать, чтобы что-то пережило ее. Она презирала плоть, отвергла брак и уже не могла иметь детей. Идеи и понятия, которые она запечатлела в уме Манлия, будут единственным оставленным ею наследством, ее единственным памятником. Не замечая этого, она теперь зависела от него больше, чем ей представлялось возможным, и эта потребность, вырывавшаяся из глубин ее души, часто воплощалась в придирчивость, назидания, суровую критику, которые, в сущности, были всего лишь отзвуками этого ее желания. Она любила его, потому что, кроме него, у нее ничего не было, и тревожилась за него по той же причине.
«Душа умирает, когда падает на землю». Это не было буквальным утверждением — ничто, чему она учила, не следовало понимать буквально. Это был один из сложнейших постулатов, осознавать которые приходились ее бедным ученикам, ибо христианство заимствовало у Греции идею логоса, слова, упростило ее, лишило смысла, а затем идентифицировало с Богом, которому они поклонялись. София учила, что божественное пребывает не только вне слов, но и вне смысла, и лишь процесс мышления может дать приблизительное о нем представление. Эта фраза была метафорой, иллюстрирующей притчей, чтобы показать огромность пути мысли, который должен пройти индивид, чтобы уловить суть божественного и приблизиться к Богу в своем сознании. После многих месяцев изучения, усердного чтения текстов из библиотеки Софии Манлий начал что-то постигать, и тогда христианство представилось ему еще более нелепым.
У Оливье, однако, таких преимуществ не было: контекст утратился, ассоциативные тексты были соскоблены или сожжены в монастырях, разбросанных по всему Средиземноморью. В его распоряжении был только этот, единственный текст и никаких средств к его истолкованию.
И вот с большим трепетом он постучал в дверь ребе Леви бен Гершона. Дверь открыла служанка, Ребекка, с которой Пизано возжаждал писать святую Софию и которую Оливье за два года до этого увидел, когда она в коричневом плаще торопливо шла по улице, а христианин стоял на ступенях церкви и раздумывал о любви.
В этот первый раз он не произвел хорошего впечатления: только краткие рекомендации кардиналов де До и Чеккани понудили Герсонида позволить молодому человеку вновь его посетить. Неожиданная встреча на пороге так потрясла Оливье, что он почти лишился дара речи. Да и общество ученого еврея сильно его смущало. Никогда еще он ни с кем из таких не беседовал, только иногда видел их на улицах, да и Герсонид держался с ним очень сурово: был ворчлив и резок, груб и крайне ядовит в своих суждениях, но все равно не мог полностью скрыть человечность, дававшую знать о себе вспышками блистательных прозрений. Оливье, которого он и восхищал, и отталкивал, не знал, как отвечать и как вести себя. Он знал только, что после этой встречи помнил каждое слово, сказанное стариком, и у него возникли десятки вопросов, которые нуждались в ответах. И еще он знал, что никто, кроме Герсонида, не способен помочь ему в поисках этих ответов.