! Правда, не итальянцы, а восставшие туземцы Мадагаскара. Повесть была написана в форме сухого отчета. Местами она настолько бесстрастна и лишена стилистических красот, что, кажется, автора совсем не интересовала литературная часть дела. Однако это было не так. Он умел писать.
«Так, борясь с дремотой, держа путь на низко сидящую Большую Медведицу, соблюдая совет — повернув голову влево, ехать прямо, — пробивался он в ночи. Тьма кружила голову резким дыханием распускающейся растительности, тьма жалила укусами комаров, тьма подвывала шакалами, тьма таила пропасти; пустыни неба и земли сомкнулись, чтобы поглотить Михаила Крейслера. Слева, с северо-запада, затирая узкую полоску отблесков зари, всплывала туча, ее начинали прошивать, словно притачивая к земле, иглы молний…»
Странно.
Я, видевший безмолвие вечных полярных снегов, пыльные пальмы над Гангом, небо над Аравийской пустыней и Тихий океан с двух материков, до сих пор помню ночной пейзаж, написанный Сергеем Буданцевым в повести «Саранча». И помню повесть «Писательница», в которой с молоденькой Марусей беседует хорошо пожившая писательница. Прислушавшись, вмешивается в их беседу простой рабочий парень Мишка.
«…Мишке надоело молчание, и он прервал его совершенно неожиданным изречением:
— Интеллигенцию мы должны уважать, как ученых людей.
— Молчи уж, чертушка, — зашипела на него Маруся, на что он сделал второе заявление:
— А вредителей расстреливать, верное слово».
«Воет ветер, насвистывает в дырявых крышах: „Пусту быть и Питеру, и России“. И бухают выстрелы во тьме. Кто стреляет, зачем, в кого? Не там ли, где мерцает, окрашивает снежные облака зарево? Это горят винные склады. В подвалах, в вине из разбитых бочек захлебнулись люди… Черт с ними, пусть горят заживо!
О, русские люди, русские люди!»
Это из «Восемнадцатого года» Алексея Толстого, но и в «Аэлите» (1923), и в «Гиперболоиде инженера Гарина» (1933) возникает, звучит, все пронизывая, все тот же мотив тоски, против которой яростно выступает сперва бывший красноармеец Гусев, а позже инженер Гарин — по-своему.
Гусев: «Я грамотный, автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь — вот все мое и занятие. Имею ранения. Теперь нахожусь в запасе. — Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. — Ну и дела были за эти семь лет! По совести говоря, я бы сейчас полком должен командовать — характер неуживчивый! Прекратятся военные действия — не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. (Он потер макушку, усмехнулся.) Четыре республики учредил — и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал сотни три ребят — отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось… ну, с бандитами не ужился… Ушел в Красную Армию. Поляков гнал от Киева — тут уж был в коннице Буденного: „Даешь Варшаву!“ В последний раз ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого без малого год по лазаретам. Выписался — куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась — женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать — отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе делать нечего. Войны сейчас никакой нет — не предвидится. Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь».