Мы прошли по сводчатому вестибюлю и спустились вниз. Два марша пологой лестницы. У нас на троих был всего один фонарик, и тот слабо светил. Было темно, пустынно и жутковато… В радиостудии, откуда вещал Геббельс, спал красноармеец в сдвинутой на ухо каске.
Ориентировалась тут только Хойзерман. Она ушла отсюда, из этой «фараоновой гробницы», за три дня до падения Берлина.
Кете Хойзерман привела нас в маленький закуток, где недавно помещался ее шеф, профессор Блашке, пока он не улетел из Берлина.
Карманный фонарик неярко выхватывал из темноты зубоврачебное кресло, софу с откидывающимся у изголовья валиком, крошечный столик. Что-то валялось на полу – фотография: покойная овчарка фюрера на прогулке с его адъютантом. Было сыро, пахло плесенью.
Мы искали в ящике с картотекой, в столе, в какой-то тумбочке, тоже оказавшейся здесь.
С помощью Хойзерман мы нашли рентгеновские снимки зубов Гитлера и золотые коронки, которые не успели надеть ему. Нам повезло, нам отчаянно повезло, что ураган, пронесшийся несколько дней назад здесь, в подземелье, не задел этого закутка.
Вдруг из глубины коридора донеслось: «Есть на Волге утес!» Голос был одинокий. Это загулявший солдат пил дорогие вина, которыми глушили отчаяние выбитые им отсюда немецкие генералы. Его недосчитывались в части, а он гулял себе седьмой день, спал, просыпался и снова пил во славу нашего оружия и за упокой тех, кто не дошел до имперской канцелярии.
Мы уходили, унося очень важные находки.
По пустому подземелью разносился одичавший голос, хмельной от вина, от торжества и горечи: «…диким мо-охом оброс!»
Только мы сели в машину – забарахлил мотор. Шофер Сергей задрал капот, мы вышли из машины и очутились у самых Бранденбургских ворот.
Мне представилось, как между шестью колоннами этих ворот шли с факелами отряды нацистов; на балконе «Кайзергоф» силилась высунуться из-за толстых спин соратников тщедушная фигурка Геббельса. Гитлер простирал над толпой руку. Мерцали факелы пожарищ, разрушений, книжных костров, зажженные нацистами и пожравшие их самих. Недаром «факельщиками» в немецкой армии назывались солдаты, которым вменено поджигать города и селения. Как злобно метались они среди людского горя в ржавой униформе.
Мы опять немного отъехали, когда вдруг грохот орудий разорвал установившееся безмолвие последних дней.
В первое мгновение меня жуть пробрала. Что это? Неужели опять война?
Я не сразу поняла: да ведь это салют!
Над страшными развалинами, над неразвеянным дымом и пылью боев, над мрачным рейхстагом, над весенней травой неслись вверх трассирующие пули, и закопченное небо вспыхивало цветными огоньками. Салютовали тяжелые орудия и ручные пулеметы; палили из автоматов. Гул разрастался, и все вокруг дрожало, как в часы сражений.