Привратник во второй раз тронул ее за плечо:
— Мадам, мы закрываем.
Лилиан поднялась. Она увидела старое, усталое, озабоченное лицо. Секунду она была не в силах понять, что этому человеку недоступны ее чувства.
— Вы давно здесь служите? — спросила она старика.
— Уже шестнадцать лет.
— Как хорошо, должно быть, проводить здесь целые дни!
— Как-никак работа, — сказал привратник. — Но денег еле хватает. Все из-за инфляции.
Лилиан не знала, почувствовал ли старик хоть раз в жизни, каким чудом был этот свет, или по привычке воспринимал его как что-то обыденное, так же как многие здесь, в Париже, воспринимали жизнь. Она порылась в сумочке и достала деньги. Глаза старика заблестели, Лилиан поняла, что его нельзя осуждать — ведь для него в этой бумажке было заключено все колдовство жизни, она сулила ему хлеб, вино и плату за жилище, где он мог преклонить голову.
Когда были получены первые платья, Лилиан не стала прятать их в шкаф. Она развесила их по всей комнате. Бархатное повесила над кроватью, а рядом с ним — серебристое, так чтобы, пробуждаясь ночью от кошмаров, когда ей казалось, что она с приглушенным криком падает и падает из бесконечной тьмы в бесконечную тьму, она могла протянуть руку и дотронуться до своих платьев — серебристого и бархатного, — до этих спасительных канатов, по которым она сумеет подняться из смутных серых сумерек к четырем стенам, к ощущению времени, к людям, к пространству и жизни. Лилиан гладила платья рукой и ощупывала их ткань; встав с постели, она ходила по комнате, часто голая; временами ей казалось, что она в окружении друзей: вешалки с платьями висели на стенах, на дверцах шкафа, а ее туфли на тонких высоких каблуках — золотые, коричневые, черные
— выстроились в ряд на комоде. Она бродила ночью по комнате среди своих сокровищ, подносила парчу к бесплотному лунному свету, надевала шляпку, примеряла туфли, а то и платье; подходила к зеркалу и при бледном свете луны пытливо всматривалась в его тусклую, фосфоресцирующую поверхность. Она глядела на свое лицо и на свои плечи — неужели они ввалились?
— на свою грудь — неужели она стала дряблой? Она глядела на свои ноги — неужели они так похудели, что на бедрах уже появились глубокие складки?
Еще нет, — думала она. — Пока еще нет. И продолжала свою безмолвную призрачную игру.
* * *
Когда Клерфэ встретился с Лилиан снова, он долго смотрел на нее — так она изменилась. И дело было не только в платьях; он знал много женщин, которые хорошо одевались. Лидия Морелли разбиралась в туалетах не хуже, чем унтер-офицер в строевой службе. Лилиан изменилась сама по себе, она изменилась так, как меняется девушка, с которой ты расстался, когда она была еще неуклюжим, несформировавшимся подростком, и встретился вновь, когда она стала молодой женщиной: эта женщина только что перешагнула через мистическую грань детства и хотя еще сохранила его очарование, но уже приобрела тайную уверенность в своих женских чарах. Клерфэ вдруг перестал понимать, почему он так долго задержался в Риме и почему хотел, чтобы Лидия Морелли приехала с ним. Боясь потерять себя, он преувеличивал все, что делало Лилиан несколько провинциальной; несоответствие между интенсивностью ее чувств и формой их выражения он склонен был воспринять как своего рода истерию, — в действительности все оказалось не так; Лилиан была словно форель, брошенная в слишком тесный для нее аквариум, форель, которая беспрерывно натыкается на стенки и баламутит на дне тину. Теперь форель была не в аквариуме, она попала в свою стихию и уже ни на что не натыкалась; она забавлялась своими быстрыми движениями и любовалась гладкой, сверкавшей всеми цветами радуги чешуей, словно пронизанной маленькими шаровыми молниями.