Плен в своём Отечестве (Разгон) - страница 115

– Так «Цусима» все же не баталером написана, а писателем…

– Что?! А вы этот ро'ман читали? Я прочел, с интересом прочел. Не писателем он написан, а баталером! Как он был, Новиков – баталером, так баталером и остался, и роман его интересен только тем, что из него можно понять, как баталер смотрит на великие события да судьбы человеческие… Как ду-у-урак смотрит!

Я с ним долго разговаривал, водку с ним пил. Пообтерся. свет посмотрел, в писатели ваши вышел, богатым стал, известным… А в глазах страх да этакая суетливость угодническая… Вы меня, старого, извините, батенька – но у всех вас в глазах: страх да угодничество. У последнего английского матроса не встретите этого…

– Не понимаю я вас, Михаил Сергеевич… Вы сожалеете о страхе и угодничестве в глазах у русских людей. А сами мечтаете о государстве, основанном на страхе, несправедливости, неравенстве, на полурабской жизни одних и величии других… А не думаете вы, что вместо величия будет обыкновенное свинство?

– Все вижу, все, батенька, вижу! Все убытки 'вижу! И вам – евреям достанется, и русский человек ещё хлебнет лиха! И ненавидеть Россию будут и бояться её будут – только никто и никогда её не будет презирать, как это делали немцы при государе! Пройдут годы и годы, повыбьют и перемрут поколения, а великая Россия выпрямится, подомнет под себя другие, малые страны, и тогда исчезнет угодничество из глаз русских людей. Вы никогда не видели лицо англичанина, когда он приезжает в какой-нибудь Сингапур, в Индию, в Аравию… Вот такими будут лица и у русских!!!

…Рощаковский даже привстал на нарах. Его покинуло обычное спокойствие, черная шапочка сбилась на бок, он уже походил не на французского олимпийца, а скорее на неудачливого пророка из попов-расстриг… Мне нужно было закончить этот разговор, я мог раскричаться и нарушить наш негласный джентльменский регламент спора. Рощаковский это тоже понял. Он обаятельно улыбнулся, поправил шапочку, махнул маленькой сухой рукой и сказал про свою горячность матросскими дико-непристойными словами, которые у него звучали почти светски. Наступил час ужина, в камеру внесли большие баки с чечевичной размазней, и мы перешли к своим, обычным, простым камерным делам. Впервые и неожиданно мне стало жалко этого старика. Одинокого, совершенно одинокого в этой камере, в этой тюрьме, в этом городе и этой стране. Я здесь со своими, а он с кем?

…Почему же он так одинок, так отгорожен от всех какой-то невидимой, но непреодолимой стеной? Почему он, русский националист, счастливый тем, что осуществляется его мечта, – так бесприютен в этой огромной камере, где столько русских людей, с кем его должно роднить вот это великое – по его убеждению – чувство сонациональности? И почему единственным своим собеседником, ставшим ему здесь наиболее близким, он избрал еврея и коммуниста, по возрасту годного ему в младшие сыновья?.. И – вообще – может ли эта категория людей, бывших хозяевами России, утратить свое ощущение неравенства с другими, могут ли они стать членами другого сообщества без чувства отвращения к нему, без сожаления об утраченном?..