Потом все это завоняло для меня еще сильней, хотя черт его знает что было хуже. Оказывается, Доминик приписывал себе чужие достижения и чужие заслуги. Он давал понять, что он – гений механики, ну и, разумеется, лучший фотограф всех времен, пока совершенно случайно не выяснилось, что за него все это делает кто-то другой, а сам он только пользуется чужими идеями. Мне тоже было трудно во все это поверить, но ведь, читая корректуры самых разных произведений, я, в общем-то, понимала, что я читаю. И когда вдруг Доминик объявил себя автором чего-то там такого, что даже еще не опубликовано, а оно еще раньше уже лежало на моем письменном столе…
Я как-то несколько охладела к нему, и окружавший его ореол заметно посерел. Он еще не отказывался от меня и, наверное, ни за что не мог поверить, что я могла бы уйти от него, хотя симуляция нежных чувств получалась у него не слишком-то хорошо. Собственно, он вообще перестал со мной считаться, делал все, что хотел, явно давая мне понять, что мне придется смириться с ролью послушной половой тряпки, иначе я его вообще потеряю.
Разумеется, я его упрекала, как можно деликатней, чтобы не расстраивать, разумеется, я протестовала против втаптывания меня в грязь, разумеется, я пыталась что-то для себя выяснить, ибо мало того, что он являл собою божественную личность, он к тому же желал слыть квинтэссенцией благородства, альтруизма и всяческого совершенства. Я же выступала в роли отрицательного героя, в тысячу раз глупее его, в общем, была полным барахлом, безответственным и компрометирующим, как по характеру, так и по умственному развитию. Другие люди вполне могли считать его противным фанфароном, но только не я, так как я хотела, чтобы он любил меня. Точно так же и с таким же эффектом я могла бы желать, чтобы меня полюбила, скажем, гробница Наполеона.
Семь лет я, по-прежнему одурманенная, доверчивая и глупая, потратила на угадывание его желаний и их исполнение, прилагая к этому огромные усилия без какого-либо положительного результата.
Полностью я обрела свой разум лишь тогда, когда мы расстались, когда с меня свалилась эта ужасающая ноша и я сумела осознать, насколько тяжела она была. И тогда я почувствовала вовсе не горе, а невероятное облегчение. Остались лишь горечь, отвращение к самой себе и упреки в собственной глупости.
И все это свое беспредельное идиотство я должна была выставить на всеобщее обозрение? Счас, разбежалась!