Гуттен прибыл в гавань вовремя: Андреас Гольденфинген уже отдал приказ сниматься с якоря.
– Мне доставляет особливую радость снова принять вас на борт, – приветствовал его веснушчатый моряк. – Теперь пойдем помедленней – против течения и ветер в лоб. Но не тревожьтесь, ребята у меня крепкие, приналягут на весла и доставят вас к сроку всенепременно. Вам надобно в Аугсбург, я слышал? Я высажу вас там, где Лерх впадает в Дунай. Через три часа доберетесь до постоялого двора «Три подковы», а там и переночуете. – Он помолчал и спросил: – Вы бывали в Аугсбурге?
– Не доводилось, – отвечал Гуттен, засмотревшись на дружную, в лад, работу гребцов.
– Прекрасный, богатейший город, он как бельмо на глазу владетельных князей: в свое время император Максимилиан даровал ему вольности. Все, кто проживает в черте его стен, освобождены от всякого рода податей.
Но Гуттен слушал его вполуха, наслаждаясь столько раз виденным, но так и не приевшимся пейзажем, любуясь осмысленной суетой матросов – как на подбор ражих, белобрысых, улыбчивых молодцов. Вдруг он заметил на берегу густой столб дыма и скопище людей. Моряки оборвали песню и тоже уставились на медленно проплывающий мимо берег.
– Это ведьму сжигают, – растолковал ему Гольденфинген. – Желаете, ваша милость, причалим? Поглядите, а?
– Нет-нет, ни за что! – поспешил отказаться Филипп, а про себя подумал: «Что-то больно много развелось в последнее время ведьм. И в Австрии, и в Швейцарии, и на юге Германии. В Комо отправляют на костер чуть не сотню в год. Я боюсь их, – тут он осенил себя крестным знамением, – они могут обернуться кошкой, они наводят порчу, летают на помеле, совращают детей…»
Невидящим взглядом серо-свинцовых глаз окидывает Гуттен гладь реки. Дунай несет его к Арштейнскому лесу – рядом с ним высится родовой замок фон Гуттенов, а до церкви Пречистой Девы Зодденхеймской и вовсе рукой подать. Филипп не достиг еще поры отрочества. То лето – первое после трехлетнего пребывания при дворе – он проводил вместе с родителями на лоне природы, в наследственном гнезде, где самый воздух был напоен ароматом сосен и героических преданий.
Филипп был рослее своих сверстников и так крепко сколочен, что отец его не сомневался: мальчик вырастет доблестным рыцарем – таким же, каков был в юности и сам Бернард фон Гуттен.
В шесть лет Филипп уже превосходно держался в седле и гордился тем, что отец брал его с собой на охоту. В Арштейнском лесу водилась пропасть всякой дичи, зайцев и косуль, попадались иной раз и олени. В самой чащобе стояла хижина дровосека, и по нерушимому обычаю отец с сыном отдыхали там после охоты. Дровосек, добрый малый и превеликий бражник, был искренне привязан к своим господам. Жена у него умерла года три назад, и он все плакался, что живет бобылем, пока в один прекрасный день не удивил обоих Гуттенов, за руку выведя к ним прехорошенькую девушку. По его словам, он нашел ее в лесу, ну и взял жить к себе. Странную, не изведанную доселе тревогу ощутил Филипп, поглядев на нее. Она была совсем юная, высока ростом, стройна. Такие смугловатые лица с чуть выпирающими скулами, с миндалевидными, косо прорезанными глазами не часто можно было встретить в здешних краях; чужеплеменные ее черты напоминали о том, какой след оставила за собой в веках тяжелая поступь неисчислимых татарских орд… Когда пухлые уста девушки раздвигались в улыбке, становился виден безупречный ряд острых белых зубов. Прихотливое, небрежное изящество ее словно танцующих движений вселяло в душу Филиппа смутное и сладостное томление, ставшее почти нестерпимым в тот миг, когда она устремила на него взор, исполненный неведомого ему чувства. И когда дровосек сказал: «Нечего вам тут сидеть, погуляйте-ка по лесу» – Филипп уже знал все, что должно было случиться. Взявшись за руки, они побежали по тропинке, едва видневшейся среди пышной зелени поляны. Близился вечер; уже веяло сумеречной прохладой, сменившей зной.