Меж тем за окном сияло солнце, а я весь продрог в этой злосчастной комнате; я принялся стучать в дверь и призывать своего тюремщика, пока он не явился и не выпустил меня.
Он повел меня за дом к колодцу с бадейкой, сказал: «Вот, хочешь — умывайся», — и я, совершив омовение, поспешил на кухню, где он уже затопил печь и варил овсянку. На столе красовались две миски и две роговые ложки, но по-прежнему лишь одна кружка жидкого пива. Быть может, на этой подробности сервировки мой взгляд задержался с некоторым удивлением и, быть может, это не укрылось от дяди; во всяком случае, как бы в ответ на мои мысли, он спросил, не выпью ли я эля — так он величал этот напиток.
Я ответил, что обычно пью, но пусть он не беспокоится.
— Нет, отчего же, — сказал он. — Мне для тебя ничего не жаль, в границах разумного.
Он достал с полки вторую кружку и затем, к величайшему моему изумлению, вместо того, чтобы нацедить еще пива, отлил в нее ровно половину из своей собственной. Это был поступок, исполненный своеобразного благородства, поразившего меня до глубины души; да, передо мной был, конечно, скряга, но скряга высшей марки, у такого даже порок обретает некий оттенок приличия.
Когда мы поели, дядя Эбенезер отомкнул ящик посудного шкафа, вынул глиняную трубку, пачку табаку, отрезал щепоть ровно на одну закурку и запер табак обратно. Потом сел на солнце поближе к окну и молча закурил. Время от времени он косился на меня и бросал мне отрывистый вопрос. Один раз это было:
— А матушка твоя как?
И, когда я ответил, что она тоже умерла:
— Да, пригожая была девица!
Потом — долгое молчание и опять:
— Что ж это у тебя за друзья?
Я сказал, что все они джентльмены из рода Кемпбеллов; на самом же деле, если кто из них и обращал на меня хоть какое-то внимание, то лишь один, и этот один был пастор. Но я стал подозревать, что мой дядя слишком низко меня ставит, и, очутившись с ним один на один, хотел дать ему понять, что за меня есть кому вступиться.
Он, казалось, что-то прикидывал в уме; потом заговорил:
— Дэви, друг любезный, ты не ошибся, что пришел к своему дяде Эбенезеру. Для меня честь семьи превыше всего, и свой долг по отношению к тебе я исполню. Но покуда я не придумал, куда тебя лучше определить — то ли по юридической части, то ли по духовной, а может быть, и в армию, ведь молодые люди только о ней и мечтают, — я уж тебя попрошу, держи язык за зубами: негоже Бэлфуру ронять себя перед какими-то захудалыми Кемпбеллами из горного края. Никаких писем, никаких переговоров — короче, никому ни слова, а нет, так вот тебе бог, а вот порог.