Против кого дружите? (Стеблов) - страница 133

В доме, где я родился, жил до войны музыкант. Собственно говоря, по профессии он был врач, детский врач в районной больнице. Лечил животы, головы и сердца. А в свободное время фантазировал на фисгармонии. Он фантазировал, играл музыку, от которой переставали ссориться люди коммунального общежития. И поэтому никто никогда не стучал ему в стену, в пол, в потолок и по стояку отопительной батареи. Никто не требовал прекратить. Все говорили друг другу, думали – пусть играет. Даже во сне слушали, не просыпаясь. Такая особенная была его музыка. А может быть, и не его вовсе, потому что казалось, где-то мы слышали, знали ее очень давно, когда-то тогда, раньше, может быть, еще до рождения, и сейчас вспоминаем ее, вот-вот вспомним… Но трубы гудели из-под его пальцев, тянулись эхом его души. И все почитали его за это, и называли врача музыкантом.

Так рассказывала моя мать. Я же тогда еще не родился. А когда появился на свет – музыка прекратилась. Война позвала, и он ушел и отпустил, выпустил альбиноску-крысу. Подопытную, настрадавшуюся, из биологической лаборатории. Которую пожалел в свое время, принес домой, сделал ручной. А больше у него никого не было. Он был еще молод и одинок. И он не вернулся. И кто-то сжег его фисгармонию в голодные холода. И белая крыса смешалась с серыми в пятнистое разномастное полчище. Они вылезли из подполья, теснили людей. Всем не хватало еды и тепла. И как-то однажды, в ночь, мать проснулась от страшного моего крика, вскочила, схватила, метнула швабру, но не забила, пугнула только грохотом вслед выпрыгнувшую из коляски крысу. Зажгла свет, увидела кровь на вязаной нитяной подушке. Мерзкая тварь надкусила мне руку. Пришлось ходить на прививки. Я не хотел, плакал, боялся уколов. Так рассказывала моя мать. А я ничего не помню. Рука зажила бесследно, «до свадьбы». Но страх остался: мерзлящий, панический, первородный. Потом было много страхов. Они приходили и уходили. Иные сами, иные пришлось выметать, бить шваброй вслед, высмеивать, агитировать, загонять в дальний угол. Но вот первородный, особенно липкий, скользкий, не поддается, сидит, затаился – и в суете, и в покое всегда сознаю его, хоть и в личинах является, – завистью или тщеславием – сознаю. Ведь это он мешает мне слышать музыку убитого музыканта. Но я узнаю ее, узнаю. Услышу трубы эхом души…

Мысли остановились. Из овала ореховой рамы затуманенного пылью и временем настенного зеркала все же просматривался человек. В ушанке, в валенках, в перепачканном краской макинтоше поверх пальто. В общем, вида довольно нелепого, но определенно настойчивого, даже с монтировкой в руках. Это я сорвал все слои, отодрал все обои, дошел до начала. И теперь отражаюсь, утомленный и радостный. И все сам, сам – ни дать ни взять мастер! Кому рассказать – никто не поверит. Вот тебе и артист! «Ну и артист!» Забитые, скрытые стены сруба, годами камуфлированные под городской интерьер, опять обнажились бревенчатой ладностью. «Ах вы сени, мои сени!..» Осталось вымести сор из избы. Умыть, распахнуть окна старого дома в новую жизнь и удивляться от зари до зари… Да только не сейчас, после, еще успеется. Теперь же пора на время оставить свой дом.