Очень тихо и осторожно, держась в тени, О'Мой пробрался боком вдоль стены к двери, которую, выходя, оставил лишь притворенной, беззвучно открыл ее и, зайдя в дом, так же беззвучно закрыл. Какое-то время он просто стоял, тяжело прислонившись к ней спиной, вздрагивая от душивших его рыданий. Затем, взяв себя в руки, прошел по коридору в маленький кабинет, специально отведенный в жилом крыле для его работы по ночам, что иногда случалось. О'Мой провел в этой комнате последний вечер накануне поединка с Самовалом.
Открыв дверь — на столе все еще горела оставленная им лампа, — он замер, прислушиваясь к звукам, раздающимся наверху. Его взгляд, скользивший вверх-вниз, привлекла полоса света под дверью в конце коридора. Это была дверь буфетной, и сэр Теренс сразу сообразил, что Маллинз, зная, что его хозяин работает и он еще может ему понадобиться, тоже не ушел спать.
Все так же бесшумно сэр Теренс шагнул в кабинет и, затворив дверь, прошел к своему столу, где устало опустился в кресло. Некоторое время он сидел неподвижно, с искаженным лицом, уставившись горящими, словно тлеющие угли, глазами в пустоту. На столе перед ним лежали письма, которые О'Мой написал в последние часы — жене, Тремейну, брату в Ирландию и еще несколько, относящихся к его служебным делам и имеющих своей целью их продолжение в случае его гибели.
Среди писем этого рода находилось одно-единственное, которое теперь непременно нужно было сохранить и которому в дальнейшем предстояло сыграть большую роль — записка генерал-интенданту, касающаяся дела, требующего неотложного решения. На конверте стояла пометка «Крайне срочно», и его следовало отправить пораньше утром. О'Мой выдвинул ящик и сгреб туда все остальные письма. Закрыв его, он выдвинул другой и вынул из него деревянный футляр для пистолетов. Взяв в дрожащие руки один из них, О'Мой стал его машинально проверять, думая на самом деле, естественно, о своей жене и Тремейне. Он размышлял о том, насколько обоснованными оказались все кошмарные видения, рождаемые его ревностью; насколько глупым был переживаемый им после этих приступов стыд; о том, до чего неразумной оказалась его вера в честность Тремейна. Но тяжелее всего О'Мою было думать о вероломстве, о коварной ловкости, с которыми Тремейн усыпил его подозрения, признавшись в своих якобы невыразимых чувствах к Сильвии Армитидж. Такая двуличность, с болезненной досадой говорил себе О'Мой, достойна, вероятно, самого Иуды. А он, простофиля, доверчивый и недалекий, просто напрашивался на то, чтобы его водили за нос. Как эти двое, должно быть, смеются над ним! О, Тремейн очень хитер! Он сумел стать другом, почти братом, напоказ выставляя свою привязанность к семье Батлеров, чтобы оправдать близость к Юне, как теперь понимал О'Мой. И он вспомнил, как застал их в саду в ночь бала у графа Редонду, вспомнил честную физиономию этого лжеца, остудившего тогда его уже готовый было вырваться наружу справедливый гнев.