Острие булавки (Честертон) - страница 10

Генри Сэнд сердито и резко спросил незнакомца, что он тут делает, и приказал немедленно убираться.

— Лорд Стейнз, — сказал этот садовый домовой, — будет очень признателен, если отец Браун соизволит зайти к нему, — лорду Стейнзу надо с ним поговорить.

Генри Сэнд в бешенстве отвернулся, и отец Браун приписал это бешенство неприязни, которая, как известно, существовала между младшим компаньоном и аристократом.

Поднимаясь по склону, отец Браун задержался на мгновение, всматриваясь в письмена на гладкой коре, бросил взгляд выше, на более укромную, потемневшую от времени надпись — память о романе. Затем взглянул на другую, широкую, размашистую надпись — признание или предполагаемое признание в самоубийстве.

— Напоминают вам что-нибудь эти буквы? — спросил он.

И когда его собеседник хмуро покачал головой, добавил:

— Мне они напоминают тот плакат, который угрожал ему местью забастовщиков.

— Это труднейшая загадка и одна из самых диковинных в моей практике историй, — сказал отец Браун месяц спустя, сидя напротив лорда Стейнза в недавно меблированной квартире под номером 188, последней из верхних квартир, законченных как раз перед тем, как началась неразбериха на строительстве и рабочие, члены тред-юнионов, оказались уволены. Меблировка была комфортабельна, лорд Стейнз угощал грогом и сигарами, и тут-то священник сделал свое признание. Лорд Стейнз вел себя на редкость дружелюбно, сохраняя при этом свою отчужденную, небрежную манеру.

— Быть может, я преувеличиваю, о вас, конечно, — речи нет, — заметил Стейнз, — но детективы, конечно же, не способны разрешить загадку этой истории.

Отец Браун положил сигару и осторожно произнес:

— Дело не в том, что они не способны разрешить загадку, а в том, что они не способны понять, в чем загадка.

— Право, — заметил лорд Стейнз, — я, очевидно, тоже не способен на это.

— А между тем загадка не похожа ни на какие другие, — ответил отец Браун. — Создается впечатление, будто преступник умышленно совершил два противоречивых поступка. Я твердо убежден, что один и тот же человек, убийца, прикрепил листок, грозящий, так сказать, местью большевиков, и он же написал на дереве признание в заурядном самоубийстве. Вы, конечно, можете сказать, что просто какие-то рабочие-экстремисты захотели убить своего хозяина и убили его. Но даже если и так, все равно мы столкнулись бы с загадкой — зачем тогда оставлять свидетельство о самоуничтожении? Но это отнюдь не так — ни один из рабочих, как бы ни был он озлоблен, не пошел бы на такое. Я недурно знаю их и очень хорошо знаю их лидеров. Предположить, чтобы люди, подобные Тому Брюсу или Хогэну, убили кого-нибудь, когда могли расправиться с ним на страницах газет или уязвить тысячью других способов, — для этого надо обладать больной, с точки зрения здоровых людей, психикой. Нет, нашелся некто и сперва сыграл роль возмущенного рабочего, а потом сыграл роль магната-самоубийцы. Но ради чего, скажите на милость? Если он думал благополучно изобразить самоубийство, то зачем испортил все с самого начала, публично угрожая убийством? Можно, конечно, сказать, что версия самоубийства возникла позднее, как менее рискованная, чем версия убийства. Но после версии убийства версия самоубийства стала не менее рискованной. Можете вы тут разобраться?