Но тем преступникам, кому на земле нет и не может быть прощения, потому что слишком уж много зла они сотворили, путь самоубийства приходится пройти до конца. Однако добровольная казнь становится для них не эпилогом, а прологом — искуплением, примирением с Богом и, возможно, вторым рождением.
Получается, что, всемерно и страстно осуждая самоубийство, Достоевский не считал его смертным грехом. «Три С» (та же буква, что «самоубийство») — Свидригайлов, Ставрогин и Смердяков — конечно, злодеи, но злодеи не совсем пропащие, и понимаем мы это лишь тогда, когда они накладывают на себя руки. Эти преступники, даже омерзительный Смердяков, числятся у Достоевского разрядом повыше, чем пошлые и подлые Лужины, Ламберты и Федоры Карамазовы, которым, разумеется, и в голову не придет вершить над собой суд и казнь. Разница даже не в масштабе личности (какой уж масштаб у Смердякова?), а в том, что «Три С» мучились и страдали, страдание же — путь к очищению.
Хронологически первый из самоубийц этого типа — Свидригайлов. Достоевский не жалеет для него черной краски: он и шулер, и шантажист, и женоубийца, и растлитель малолетних. Но преодолев пик мерзости — отпустив беззащитную, всецело находившуюся в его власти Авдотью Романовну, — Свидригайлов чудесным образом преображается. Он уже решил «уехать в Америку» и тем самым поднимается на более высокую нравственную ступень, он произведен из мерзавцев в самоубийцы. И все его поступки после восхождения на эту ступень чудо как хороши: объяснение с Соней, расставание с невестой, да и само самоубийство — мужественное, словно бы естественное (не то что натужное, некрасивое кирилловское, вершащее насилие над собой и природой). Достоевский явно любуется Свидригайловым, собирающимся совершить худший из христианских грехов.
Про таких, как Свидригайлов, десять лет спустя писатель скажет в «Дневнике»:
«…Но есть, и даже слишком уж многие и, что всего любопытнее, с виду, может быть, и чрезвычайно грубые и порочные натуры, а между тем природа их, может быть, им самим неведомо, давно уже тоскует по высшим целям и значению жизни. Эти уж не успокоятся на любви к еде, на любви к кулебякам, к красивым рысакам, к разврату, к чинам, к чиновной власти, к поклонению подчиненных, к швейцарам у дверей домов их. Этакий застрелится именно с виду не из чего, а между тем непременно от тоски, хотя и бессознательной, по высшему смыслу жизни, не найденному им нигде».
Ставрогина «грубой натурой» никак не назовешь. Он — падший ангел, Сокол, Иван Царевич, которым любуются и персонажи «Бесов», и сам Достоевский. Поскольку Ставрогин поставлен автором выше всех людей, достойный оппонент для него может быть только один — Бог. И весь путь Ставрогина можно представить как поиск визави, собеседника в диалоге. На самом деле Николай Всеволодович хочет только одного — чтобы Бог ему ответил, дал хоть какое-то доказательство Своего существования. То-то Ставрогин покаялся бы, то-то пустился бы в схиму, то-то явился бы миру во всем ангельском великолепии, куда там Зосиме и Тихону. Все гнусности, совершенные прекрасным молодым человеком, для того и делались, чтобы терпение Всевышнего наконец истощилось, и Он открыл грешнику Свой лик — неважно, грозный или милосердный. На счету Ставрогина гнусностей много: довел до смерти «одну старую женщину», убил на дуэли двоих невинных, кого-то отравил и т.д. Самоубийство Ставрогин явно приберегал напоследок, как самый главный вызов Богу. Рассказывая историю о гибели Матреши, он пишет: «Я около того времени хотел убить себя от болезни равнодушия; впрочем, не знаю от чего». Видимо, надругательство над одной из «малых сих» показалось ему идеей более продуктивной. Матреша интуитивно почувствовала главное намерение Ставрогина, отсюда и ее загадочные слова о том, что она «Бога убила» — то есть стала невольной соучастницей покушения на богоубийство. Но «убить Бога» может захотеть только тот, кто верит, что Бог жив. В том-то и состоит коренное отличие Ставрогина от Кириллова, что для первого Бог существует, а для второго — нет.