Я уже и тавлеи себе смастерил, камешков черных и белых набрал, прямо на земле поле расчертил, но с самим собой играть неинтересно, все одно проигрываешь. И приемы боя кулачного по несколько раз повторял. И вместо меча себе тростинку из лежака выдернул, а дни все плетутся путником уставшим, и нет им конца.
В Исландии, в холопстве киевском, даже в зиндане булгарском проще было. Там мне за выживание бороться приходилось, а здесь… снедь, вода, и не угрожает никто, и лишь тоска смертная да мысли тяжелые, а от этого хуже всего. От себя же не спрячешься.
Тогда я жизнь свою в памяти перебирать начал. События, лица, победы и поражения, радость и печаль, словно бусины на нитку, нанизывать стал. А еще я отца понял. Каково же ему было целых одиннадцать лет лишь прошлым жить? Не знать, что за стенами узилища делается. Только одной мыслью себя согревать – мечтой о воле и мести за заточение свое.
Ох, отец…
Уже по ночам подмораживать стало, когда ко мне впервые кто-то, кроме Душегуба, заглянул. Пригляделся к вошедшему – Претич пожаловал.
– Фу-у-у! – скривился он. – Ну и вонища. Ты тут живой, Добрыня?
– Жив, как видишь, – отозвался я и испугался собственного голоса.
Отвык я от него, и теперь он мне чужим показался.
– Ты только близко ко мне не подходи, – говорю. – Завшивел я совсем. Какой уж месяц не мылся. Исподнее истлело, и чешусь до крови.
– Ну, это дело поправимое. Пошли-ка за мной. Сейчас мы тебя в бане попарим да в людское обличье возвернем.
– А Ольга тебя не заругает?
– Небось, обойдется, если ты, конечно, меня не выдашь, – сказал Претич.
– А Душегуб?
– Пусть только попробует языком лавяжить. Я ему все кости переломаю. Так ведь, лиходей? – оглянулся он.
– Не изволь беспокоиться, боярин, – из темноты коридора послышался голос ката. – Что ж я, не понимаю совсем?
– То-то же, – сказал Претич. – Пойдем, Нискинич.
И я пошел за ним следом.
Из подклетей выбрался, воздух морозный вдохнул. Вкусный он, воздух-то. А на небе звезды в кулак и Млечный Путь от окоема до окоема. Сжалось все внутри, слезами на глаза проступило, расплылись звезды, с небосвода стекли.
– Хорошо-то как, Боженька! Какой месяц-то на дворе?
– Листопад[97] на исходе. Уж первый снег ложился, да стаял. Ты только тихо, – Претич мне. – Как бы кто чужой нас не заметил. Пойдем скорей.
Прикусил я язык и за сотником поспешил.
– А с Любавой что, с Малушей? – не стерпел я, по дороге к сотнику пристал.
– Жена твоя кланяться тебе велела. Она на подворье своем тебя из полона дожидается. Не спит небось. Знает, что я ныне с тобой свидеться должен. А сестра за запорами в тереме сидит. Ее Ольга жалеет, дурного ничего делать не собирается.