Аня вышла из вагона и с наслаждением вдохнула полной грудью – здешний воздух, напоенный ароматами трав, хвои и качавшихся рядом с железнодорожными путями полевых цветов, так отличался от летнего воздуха Москвы, пропитанного цементной пылью и жаром раскалившихся на солнце камней и жестяных крыш… Даже голова слегка закружилась.
– Ой, детонька ты моя горемычная, – кинулась няня со слезами к Анне. – Несчастная ты моя сиротинушка! Ой, убили соколика нашего, красавца писаного! Ой, горе… Вот она, война-то проклятая! Немчура окаянная что понаделала! Вдовой мою кровиночку оставила в двадцать-то лет! Чтобы их-то жены аспидские так вдовели! Чтоб они все пропали, чертово семя! Чтоб их небесным огнем попалило, чтоб они с голоду попухли…
– Няня, перестань, пожалуйста, причитать! – сказала Аня, целуя няньку в мокрую от слез щеку. – У меня и так на душе тяжело. Не рви мне сердце. Поедем домой.
Возница устроил женщин в тарантасе, разместил багаж и тронул лошадь. Успевшая утереть слезы няня всю дорогу тарахтела, рассказывая местные новости про каких-то забытых, а то и вовсе не знакомых Анне людей. Аня рассеянно слушала, глядя по сторонам. Обширные поля, перемежающиеся перелесками, вскоре остались позади и по бокам дороги выросли две высокие зубчатые стены старых елей.
До Привольного оставалось версты четыре, когда возница вдруг резко натянул вожжи и с криком: «Тпру, окаянная!» – остановил свою неторопливую лошадку.
– Что случилось? – спросила его Аня.
– Не взыщите, барыня-голубушка, на дороге впереди похороны. Примета дурная. И навстречу гробу скакать нехорошо, и мимо пропустить плохо. Свернем от греха в лес. Леском-то еще быстрей, поди, доберемся.
Возница направил лошадку с хорошо наезженной дороги на две расхлябанные колеи, уходящие в чащу. Няня, вытянув шею, взглянула в сторону довольно многолюдной похоронной процессии. Уже можно было разглядеть, что на простых дрогах везут небогатый деревянный гроб, а за ним идет целая толпа. Перекрестившись, нянька прошептала:
– Упокой, Господи, новопреставленную рабу твою, невинно убиенную.
– Слышь-ка, Макаровна, кого хоронят-то? Поди, Пелагею, Кузнецову дочку? – спросил с козел возница. – Народу, гляжу, прорва собралась. Не иначе Пелагею на погост повезли.
– Ее, ее, бедняжку, пусть земля ей пухом…
Анна наконец отвлеклась от собственных грустных мыслей и спросила:
– Няня, а почему похороны такие многолюдные? Эту Пелагею, наверное, все тут любили.
– А за что ее не любить? – откликнулась няня. – Девка была хорошая, добрая, скромная. Да и погибла как… Ой, Нюточка, не хотела я тебе допреж времени говорить, да вот довелось-таки. Не первая девка-то в наших местах гибнет, – няня опасливо оглянулась по сторонам и перешла на шепот. – Уже четвертую в лесу с перерезанным горлом находят. Сперва Матрешу, что в трактире у Сысоева прислуживала, мертвую нашли, и горло, сказывают, распорото от уха до уха, оборони Господь. Потом поповну, дочку батюшки из гиреевской церкви зарезали. Батюшка-то слег с горя, дней десять службу служить не мог, а как оправился, пришел на заутреню, мы смотрим, а он весь седой. Был-то, пока дочка жива была, с проседью, соль с перцем, как говорится. А тут белый стал как лунь. Вот горюшко-то что делает!