Я сама знавала эту забегаловку – десять лет назад, когда следила за Сабриной после её первого бегства от Уинифред. К концу занятий я ошивалась у школы, садилась на какой-нибудь скамейке, где могла бы перехватить Сабрину – нет, не то, – где она могла бы узнать меня, хотя шанс был ничтожен. Я пряталась за газетой, точно жалкий эксгибиционист, одержимая столь же безнадежной тягой к девочке, которая, разумеется, бежит от меня, как от тролля.
Я лишь хотела, чтобы Сабрина знала: я здесь; я существую; я не та, о ком ей рассказывали. Я могу стать ей прибежищем. Я понимала, что прибежище ей понадобится, уже понадобилось – я ведь знала Уинифред. Но ничего не вышло. Сабрина так меня и не заметила, а я не подошла. Когда подворачивался шанс, трусила.
Однажды я шла за ней до самой «Преисподней». Похоже, девочки – её ровесницы, из той же школы – болтались там в обеденный перерыв или прогуливали уроки. Огненно-красная вывеска на дверях, вдоль оконных рам – желтые пластмассовые гребешки, изображавшие адское пламя. Меня напугала поистине мильтоновская смелость названия: соображают ли владельцы, каких духов вызывают?
Всемогущий Бог
Разгневанный стремглав низверг строптивцев,
Объятых пламенем, в бездонный мрак…
Где муки без конца и лютый жар
Клокочущих, неистощимых струй
Нет. Они не знали. «Преисподняя» была адским пламенем только для мяса.
Лампы в цветных стеклянных абажурах, пестрые жилистые растения в глиняных горшках – атмосфера шестидесятых. Я устроилась в кабинке рядом с той, где сидела Сабрина с двумя подругами; все три – в одинаковой мешковатой мальчишеской форме: похожие на пледы юбки в складку и галстуки в тон – эту деталь Уинифред находила особенно элегантной. Девочки изо всех сил портили впечатление: гольфы сползли, блузки выбились, галстуки съехали набок. Девочки жевали резинку, будто отправляли регилиозный обряд, и болтали – скучающими голосами и чересчур громко, девочки это превосходно умеют.
Все три были красивы – как бывают красивы в этом возрасте все девочки. Такую красоту не скроешь и не сбережешь: это свежесть, упругость клеток; она дается даром, временно, и повторить её невозможно. Но все они были недовольны собой и уже пытались себя изменить – улучшить, исказить, умалить, втиснуть в невероятную воображаемую форму, выщипывая и рисуя на лицах. Я их не порицаю: сама делала то же самое.
Я сидела, подглядывая за Сабриной из-под полей обвислой летней шляпы и подслушивая пустую девчачью болтовню, которой они прикрывались, будто камуфляжем. Ни одна не говорила, что думала, ни одна не доверяла остальным, – и правильно: невольные предательства в этом возрасте свершаются ежедневно. Две блондинки; только у Сабрины волосы темные и блестящие, как спелая вишня. Вообще-то она не слушала подружек и не смотрела на них. За напускным безразличием её взгляда, должно быть, зрел бунт. Я узнала эту суровость, это упрямство, это негодование принцессы в заточении, – их держат в тайне, пока не накоплены силы. Ну держись, Уинифред, удовлетворенно подумала я.