Ей нравилось срисовывать пирамиды из книги о Египте и раскрашивать египетских богов. А ещё ассирийских крылатых львов с человеческими или орлиными головами. Эти нашлись в книге сэра Генри Лейарда[52] – он раскопал их среди руин Ниневии и доставил в Англию; говорили, что это изображения ангелов, описанных в Книге пророка Иезекииля. Мисс Вивисекции эти рисунки не очень нравились: статуи казались языческими и к тому же кровожадными, но Лору это не отпугивало. Слыша критику, она только ниже склонялась над рисунком и красила так, будто от этого зависела её жизнь.
– Выпрями спину, милочка, – говорила мисс Вивисекция. – Представь, что ты дерево и тянешься к солнцу. – Но Лору такие фантазии не интересовали.
– Не хочу быть деревом, – отвечала она.
– Лучше деревом, чем горбуньей, милочка, – вздыхала мисс Вивисекция, – а ты непременно станешь горбуньей, если не будешь следить за осанкой.
По большей части мисс Вивисекция сидела у окна, читая романы из нашей библиотеки. Еще ей нравилось листать тисненые кожаные альбомы бабушки Аделии, куда та вклеивала разукрашенные приглашения, напечатанные в типографии меню и газетные вырезки о благотворительных чаепитиях и познавательных лекциях со слайдами, что переносили вас в Париж, Грецию или даже в Индию, к последователям Сведенборга[53], фабианцам[54], вегетарианцам – словом, как могли способствовали вашему развитию; а порою нечто экстравагантное, вроде рассказа миссионера, побывавшего в Африке, в Сахаре или в Новой Гвинее, о колдовстве местных жителей, о женских резных деревянных масках, о черепах предков, покрытых красной краской и убранных раковинами каури. Мисс Вивисекция разглядывала все эти пожелтевшие свидетельства роскошной, изысканной и неумолимо сгинувшей жизни и словно что-то припоминала, нежно улыбаясь чужой радости.
У неё был пакетик с золотыми и серебряными звездочками – она приклеивала их к нашим поделкам. Иногда она уводила нас собирать цветы, мы сушили их между промокашками, положив сверху толстую книгу. Мы полюбили мисс Вивисекцию, хотя не плакали, когда пришло время расставаться. А вот она плакала – навзрыд, неизящно, как вообще все, что делала.
Мне исполнилось тринадцать. Я росла, и это была не моя вина, однако отец раздражался, точно я виновата. Он стал интересоваться моей осанкой, речью – вообще поведением. Мне следовало носить простую скромную одежду – белую блузку и темную плиссированную юбку, а в церковь – темное бархатное платье. Точно униформа, точно матроска, хотя и не матроска. Плечи прямые, не сутулиться. Нельзя сидеть развалясь, жевать резинку, ерзать и болтать. Отец проповедовал армейские ценности: опрятность, послушание, молчание и никаких проявлений сексуальности. Сексуальность, о которой никогда не говорили, следовало убивать в зародыше. Отец слишком долго давал мне волю. Пришло время прибрать меня к рукам.