Враги начали мне мстить за пятьсот лет до моего рождения.
Они притаились в запасниках музеев, в изустной молве, на обложках откидных календарей и на стенах чайных.
Они захватили все редакции и издательства, выставочные залы и общественные заведения. А самое главное – сознание окружающих меня людей. Ни щелочки не осталось, чтобы протиснуться и утвердиться. Ни шанса на настоящую, не сиюминутную, а бессмертную славу.
Они позанимали все… «В манере Пикассо», «рубенсовская женщина», «поленовский пейзаж», «кустодиевский тип», «лица, как у Глазунова», Кандинский, Малевич, Репин, Серов, Пуссен, Ватто, Рублев, Феофан Грек, Снайдерс, Тициан…
А я – Семираев.
Разве и моя фамилия неизвестна? Разве в московских посольствах, в чикагских особняках и у парижских коллекционеров нет и нескольких моих картин и портретов? Есть! Я говорю это небрежно, пробрасываю между прочим в разговоре с коллегами. Это тоже целая школа. Никакого нажима, так, к слову, если зайдет разговор. «Да, купили какие-то толстосумы с моей парижской выставки». Но можно подать иначе: «Не знаю, что делать со временем. Вот шведы просят на недельку податься к ним. От небрежного хранения осыпается один мой портрет – я уже и забыл какой, только помню, что писал в Москве какую-то шведскую дипломатку лет двадцать назад, – а вот теперь перекупил у нее национальный музей, и просят приехать произвести авторскую реставрацию. И надо, чувствую, но времени никакого нет. Фреску в театре надо кончать. Может быть, в следующий сезон приурочу к какой-нибудь оказии».
Ах, время, время. И у нас в музеях, в запасниках, в залах, хранятся мои портреты, картины, даже этюды. Ну что же, бывают и зрители, и искусствоведы, которые льют над ними слезу и произносят горячие слова! О, поверить бы мне в эти слова, в эти глаза, которые иногда горят на диспутах и обсуждениях, в эти записи в книге отзывов! Но я-то знаю себе цену, знаю, сколько это стоит. И ненавижу – всех, любого, кто когда-нибудь держал в руке кисть или карандаш. И себя – свою вечную ложь, свою вечную боязнь, свою надежду: а вдруг!
Не будет этого вдруг. В самом осадке своих надежд я знаю: не будет, все ляжет мертвым, заинвентаризированным хламом, и через сто, двести, триста лет ни один искусствовед, сдув пыль с моих полотен, не загорится трепетом открытия. Может быть, только отдадут должное: иллюзорный стиль 70-х годов. Ну а что мне? Мне остается ненавидеть предшественников и через силу бежать за своею организованной славой. Какой там бой, какие надежды! Бег, всю жизнь бег.
Я бегун, выносливый бегун на марафоне собстывенной жизни. И я знаю, что мне не стать чемпионом. Но я еще подурачу головы, покручу своей загадкой. О жизнь, куда ты пролетаешь?