Наконец на селекторе загорелась лампочка вызова.
– Я слушаю вас, Юлия Борисовна.
– Я передала вашу просьбу Ростиславу Николаевичу…
В этот момент что-то вроде жалости шевельнулось у меня в душе. Бедный парень, ведь летел, наверное, на всех парусах. И все его понимают, ценят его самоотверженность, и лишь я свожу счеты с одаренностью, заставляю расплачиваться за собственную слабость. Как же он, должно быть, ненавидит меня.
Я на минуточку представил себе, как на другом конце города Слава поднимается по будильнику в половине шестого, если не в пять. Позже ему никак не успеть: больные ведь тоже поднимаются очень рано. Судно, белье, капризы. Дать поесть матери, поесть самому, прибрать в комнате, на кухне в их однокомнатной квартире на пятом этаже, сбегать в булочную и молочную – открываются в восемь, – и скорее, скорее в автобус. И так уже семь лет со дня поступления в институт. Образцовый единственный сын.
Маша пыталась меня разжалобить. Хотя, впрочем, вряд ли разжалобить. Мы оба с ней работали в домашней мастерской, в разных углах. Это еще было до того памятного обеда, но я уже приметил у нового студента эту удивительную бледность, когда делал ему замечания, уже приметил взгляд Маши, а потом ее отчужденное выражение и чуть поднятые от напряжения плечи – стеснялась меня, отца? – когда я подходил к мольберту Славика. А в тот день Маша говорила, говорила, и я еще подумал: «Как живо, как хорошо знает подробности, может быть, она уже побывала в этой однокомнатной квартире на пятом этаже в Отрадном? Задать бы ей этот вопрос. Может, отец и имеет право спросить?» Но жизнь меня научила: карты нельзя открывать никому, никогда. В этом я убеждался неоднократно. Я не задал и в тот раз неделикатных личных вопросов. Но разве я не имел права высказать свое мировоззренческое отношение?
И я высказал:
– Для художника слишком большое бремя – быть еще и хорошим сыном.
Я не предвидел реакции-перевертыша.
– Это относится и к дочери?
– Не играй словами. Я сказал то, что хотел сказать.
Как будто я ничего по существу в тот раз не сказал своей дочери. Я ответил ей не мыслью, а формулой, эдакой округленностью, имеющей лишь видимость глубокомыслия. Но я хорошо помню – как приличный человек, который ловит себя на постыдном желании украсть, – мгновенный инстинктивный взгляд, который я бросил на стену домашней мастерской. Они висели рядом, два портрета, на почетном месте уже много лет и никогда не сменялись другими полотнами, как бывает, когда примелькавшиеся пятна и лица вдруг надоедают. Это было непрерывным самоистязанием, но одновременно и ритуальным актом