— За что будем пить? — спросил Кулагин, наливая себе и Галке золотистого вина.
— Обычно молодожены пьют за счастье. За что же другое мы можем пить? У нас все есть, даже собственный особняк. Остановка только за счастьем. Значит — за счастье! — и Галка залпом осушила бокал.
— Странно… — чему-то улыбаясь, сказал Кулагин. — Странно, — повторил он.
— Что тебе кажется странным?
То, что произошло с нами. — Он взял бутылку, повертел ее, разглядывая пеструю этикетку, и вдруг спросил: — Случалось ли тебе идти по улице, на которой раньше никогда не бывала, и вдруг увидеть чем-то знакомый дом? И если ты заходила во двор или парадное этого дома, то не случалось ли тебе убеждаться, что в доме все так, как ты ожидала, вплоть до винтовой лестницы с певучим скрипом? А еще, бывает, встретишь впервые человека, посмотришь на него, и покажется тебе, что ты уже когда-то видел его, что тебе знакома его улыбка, голос, что ты уже ощущал теплоту его рук…
— Мистика какая-то, — пожала плечами Галка.
Кулагин покачал головой.
— Нет. Это случается иногда и с трезвыми, далекими от мистики людьми.
— Если ты причисляешь себя к ним, то ссылка на трезвость звучит неубедительно.
— Ты считаешь, что я много пью?
— Так считают все.
Кулагин улыбнулся одними зеленоватыми, чуть прищуренными глазами.
— Первая семейная сцена. Проработка мужа забулдыги.
— Послушай, Сергей, — Галке вдруг захотелось поговорить с ним по-товарищески, — почему ты стараешься, казаться хуже, чем есть?
— В чем именно?
— Во всем. Даже в работе. Я, например, только сегодня узнала, как ты можешь петь. А ведь я тебя слышала до этого много раз. Логунов прав, — в театре ты сдерживаешь себя, нарочно обесцвечиваешь голос, сковываешь свои движения. Я не могу понять, почему ты так делаешь. Тебя тяготит работа в «Новом театре»? Поверь, мне тоже не доставляет удовольствия петь господам немецким офицерам. Но когда я выхожу на сцену, то заставляю себя забыть о них, иначе я вообще бы не смогла петь.
— Мы разные люди, Галя, — невесело усмехнулся Кулагин, — Я никогда не забываю о тех, для кого пою.
Море было спокойным. Залитое ярким утренним солнцем, оно сверкало мириадами веселых искр. Но вблизи море не слепило глаз: чистое и гладкое, оно было окрашено снизу темно-синим, а в иных местах — густо-зеленым цветом глубин, из которых то тут, то там всплывали белые комки студенистых медуз.
Ревя, как идущий в пике самолет, четырехместный катер рвался, высоко задрав острый удлиненный нос. Казалось, что он вот-вот выпрыгнет из воды. До берега было больше мили, и панорама раскинувшегося на холмах города просматривалась на всем ее протяжении. С моря дома казались белыми, даже те, которые были закопчены гарью прошлогодних пожаров, и потому особенно четко на фоне выгоревшего бледно-голубого неба рисовались остовы разбомбленных зданий, зияющие проломы стен, вздыбленные балки, оборванные крыши.