«Глеб Владимирович, князь рязанский, подученный сатаной на убийство, задумал дело окаянное, имея помощником брата своего Константина и с ним дьявола, который их и соблазнил, вложив в них это намерение. И сказали они: «Если перебьем их, то захватим всю власть...» Собрались все в прибрежном селе на совет: Изяслав, Кир-Михаил, Ростислав, Святослав, Глеб, Роман; Ингварь же не смог приехать к ним: не пришел еще час его. Глеб же Владимирович с братом позвали их к себе в свой шатер как бы на честной пир. Они же, не зная его злодейского замысла и обмана, пришли в шатер его — все шестеро князей, каждый со своими боярами и дворянами. Глеб же тот еще до их прихода вооружил своих и братних дворян и множество поганых половцев и спрятал их под пологом около шатра, в котором должен был быть пир, о чем никто не знал, кроме замысливших злодейство князей и их проклятых советников...»
В первые мгновения после явственно увиденного, да и без того знакомого по разным источникам текста Константин даже застонал: так ему стало погано на душе. Ведь это приключилось именно в Перунов день. И он сам лично обеспечил приезд не только тех, кого перечислили, но и еще как минимум двоих — Ингваря и Юрия. Самых, пожалуй, умных среди всех прочих. В тот раз, когда все это произошло, его предшественник по телу, судя по всему, не сумел во время зимнего визита добиться всеобщей явки — то ли несдержанный язык подвел, то ли буйство во хмелю, не в этом суть. Главное, что, заподозрив неладное, ни Ингварь, ни Юрий не прибыли.
В этот раз, похоже, будут все. А дальше в тексте ясно говорится, что «когда начали пить и веселиться, то внезапно Глеб с братом и эти проклятые извлекли мечи свои и стали сечь сперва князей, а затем бояр и дворян множество...»
«Погоди, погоди, — уцепился он за крохотную ниточку надежды на то, что все еще поправимо. — Но ведь год-то не тот. Я же помню, как писал юный монах Пимен: «В лето шесть тысяч семьсот двадцать четвертое...» Если минусовать пять тысяч пятьсот восемь, то будет тысяча двести шестнадцать, а не семнадцать. Как же так?»
И вновь прикусил губу от очередной яркой вспышки, с фотографической точностью очертившей его ошибку. Монах был прав, но собственный подсчет Константина — историк фигов, гнать надо из школы таких склеротиков — вновь оказался неверным. Те события, которые описывал Пимен, произошли в месяц студенец, то бишь в феврале. Тогда действительно был тысяча двести шестнадцатый год. Зато март месяц открывал уже новый, тысяча двести семнадцатый год, который в тринадцатом веке праздновался не в декабрьскую новогоднюю ночь, и даже не первого сентября, а первого марта. «Словом, куда ни кинь, всюду клин, а проще говоря — везде дурак», — зло подумал Константин, обматерив себя на все лады. Но время поджимало, и нужно было что-то срочно предпринимать, иначе...