Лепель опустел за считанные часы, и эмиссары Матвея Ивановича, прибывшие посмотреть на новых союзников, нашли единственного человека в форме – местного военкома. А вокруг донельзя изгаженного вокзала, где табором стояли защитники отечества, валялись выдранные с мясом кокарды и погоны да разбитые продранные ботинки. Сброшенную форму, еще по-имперски добротную, горожане разобрали куда быстрее, чем ношеные гуманитарные маечки и джинсы. Эмиссаров городское начальство встретило вежливо и, прилично накормив, выпроводило. А в ответ на просьбу поддержать и защитить Родину попросило присмотреться к вокзалу и окрестностям и самим ответить на вопрос, кого от кого следует защищать.
Запертые гомельским спецназом в Хойниках сами дозвонились до Матвея Ивановича, прося помощи оружием и пищей. Солдаты собирали грибы, от которых зашкаливали счетчики радиации, и охотились в лесу с рогатками и самодельными луками. Несколько тысяч людей, загнанных в оставленный людьми район, никто не кормил, а оружия было три десятка ракетниц на всех. Даже у офицеров не было табельных пистолетов. Спецназовцы перекрыли дороги и, напуганные известиями о бунте и беспорядках в Городе, стреляли во всё подозрительное. Солдаты дезертировали, пробирались лесами. Без денег, оборванные, грязные – добыча милиции любого города, где только появлялись. Пробирались как окруженцы сорок первого, ночуя в стогах, расспрашивая молодиц во дворах на отшибе, не проходил ли патруль. Матвей Иванович не хотел распылять силы, но среди пришедших к нему оказались люди, чьи сослуживцы погибали в радиоактивном лесу. Потому в Хойники ушли три машины с автоматами и амуницией, с «БМП» в охранении. Спецназ не ожидал вместо безоружных голодных новобранцев «голубых беретов» на броне. Конвой пробился, и в тот же день под Хойниками началась настоящая партизанщина, с налетами, грабежом и взорванными мостами.
Ни с юга, ни с востока к Городу не пошел никто. Война, уже прорвавшаяся в него изнутри, катилась к нему с запада.
Спать не хотелось. Уже костры превратились в горки едва багровеющих углей, и полевая кухня, такая жаркая, плевавшаяся пахучим паром, от которого сводило желудок, погасла и остыла, выдраенная, снова стерильная – мертвая. Присев подле нее, Дима выкурил сигарету. Ночь пришла холодная, зябкая и сухая. Будто явилась из пустыни и принесла с собой чужие звезды, угловатые, колючие и пыльные. Сперва не понял, что же мешает уснуть. День прошел в беготне и нервах, и, когда колонна наконец выстроившись и загрузившись, тронулась с базы, легче не стало. Пружина всё завинчивалась – до первых выстрелов, до засады, до тех, кто встанет на пути, – а ведь встанет, не через час, так через два, не за этим холмом, так за следующим.