По воле государя князь Никита Фёдорович Волконский был записан в Преображенский полк и отправлен в числе других молодых людей за границу для обучения разным наукам и искусствам. Он безостановочно ехал морем от Петербурга до Риги, откуда должен был продолжать путешествие на лошадях, направляясь в Курляндию, на Митаву[1]. Два года тому назад Рига, сдавшаяся русскому оружию, вошла уже в состав Российской империи[2], и, согласно данному царём приказанию ни минуты не останавливаться в пределах России, Никита Фёдорович не мог мешкать в этом городе. Только в Митаве мог он отдохнуть.
Он остановился здесь у товарища своего детства Черемзина, занимавшего, по своему придворному положению, небольшую квартиру в самом замке Кетлеров, служившем резиденцией герцогини Курляндской.
Черемзин, разбитной молодой человек, побывавший за границей, в Париже, живо впитал в себя верхи европейской образованности и покрылся лаком внешнего приличия, созданного щепетильным этикетом блестящего двора Людовика XIV. Это было всё, что он вынес из своего пребывания за границей; впрочем, он привёз с собою оттуда также несколько ящиков книг, красиво переплетённых, но не прочитанных.
На другой же день своего приезда в Митаву Волконский побывал у русского резидента в Курляндии Бестужева[3], силою царя Петра управлявшего всем герцогством, согласно воле своего государя.
Бестужев, к которому у князя Никиты было рекомендательное письмо из Петербурга, принял его ласково, пригласил к себе на обед, расспросил о петербургских знакомых, о государе, о дворе и тут же представил своей дочери Аграфене Петровне.
В гостиной Бестужева пахло какими-то очень сильными, должно быть, восточными курениями, стояла золотая мебель, обитая голубым штофом, и блестел, как зеркало, вылощенный, натёртый воском паркет. Князь Никита видал роскошь, видал богатые дома в Петербурге, недавно выросшем на болотах, и в Москве, но там всё было далеко не то, что здесь. Не было этой блестящей чистоты, отделанности, законченности и вместе с тем кажущейся простоты.
Молодая хозяйка дома тоже казалась вовсе не похожей на тех, вечно робевших и боявшихся взглянуть, не только говорить, молодых девушек, полных и румяных, которых Никита Фёдорович видал до сих пор. Бестужева не только не робела пред ним, но, напротив, он чувствовал, что сам с каждым словом всё больше и больше робеет пред нею и не смеет поднять свои глаза, глупо уставившиеся на маленькую, плотно обтянутую чулком, точёную ножку девушки, смело выглянувшую из-под её ловко сшитого шёлкового платья.