И чувств огонь святой;
И дева молодая
Блистает красотой!
Это последние строки думы «Не время ль нам оставить». Кроме того, нужно учесть еще одно обстоятельство. Кольцов, видимо, не считал «Не время ль нам оставить» думой и сам ее так не назвал. Заглавие «Дума» в рукописи поставлено рукою Белинского. Оно довольно точно говорит о философской эволюции самого Белинского, проделанной к 1843 году (стихотворение «Не время ль нам оставить» было напечатано после смерти Кольцова в «Отечественных записках» в 1843 году), но из этого еще не следует, что эволюция Кольцова к 1842 году, когда оно было написано, совершалась подобным же образом. Потому-то последней думой Кольцова, им самим так названной, была дума «Жизнь». Приходится сказать, что и общий характер думы «Жизнь», и обязывающее и обобщающее ее название позволяют именно о ней судить если не как об итоговом, то, во всяком случае, как о программном стихотворении Кольцова – вопросы, в ней поставленные, проходят, начиная от «Великой тайны», по сути, через все думы Кольцова.
Как свет стоит, до этих пор,
Всего мы много пережили;
Страстей мы видели напор;
За царством царство схоронили.
Живя, проникли глубоко
В тайник природы чудотворной:
Одни познанья взяли мы легко,
Другие – силою упорной…
Но все ж успех наш невелик.
Что до преданий? – мы не знаем.
Вперед что будет – кто проник?
Что мы теперь? – не разгадаем.
Один лишь опыт говорит,
Что прежде нас здесь люди жили, —
И мы живем, – и будем жить,
Вот каковы все наши были!..
«Любовь к жизни, – писал о Кольцове Валериан Майков, – во всей ее обширности составляла основу его личности и выражалась в его поэзии».
Думы Кольцова еще одно яркое и убеждающее подтверждение такой обширности.
Подобно этому можно было бы сказать, что любовь к литературе во всей ее обширности составляла основу личности и выражалась в его письмах.
Из писем Кольцова видно, каким мог бы он быть да, в сущности, и был литературным критиком. Прежде всего Кольцов отчетливо представлял себе движение русской журнальной и литературной мысли своего, и не только своего, времени. «Сын отечества» и «Телескоп», «Московский наблюдатель» и «Современник», «Русский вестник» и «Библиотека для чтения», «Маяк» и «Пантеон», «Москвитянин» и «Отечественные записки»… Пушкин и Гоголь, Лермонтов и В. Одоевский, Константин Аксаков и Белинский, Шекспир и Байрон, Вальтер Скотт и Фенимор Купер – круг его раздумий и оценок.
Здесь в полной мере проявилось то, что определил в Кольцове А. Станкевич как «широкую русскую способность откликаться на впечатления жизни». В Кольцове не было и тени заскорузлости и провинциализма. В литературе второй половины 30-х годов XIX века, кроме Белинского, немного было людей, судивших о литературе столь верно. Самые маститые критики той поры хоть на чем-нибудь да срывались: не на Пушкине, так на Гоголе, не на Гоголе, так на Лермонтове. В своих письмах Кольцов дал десятки критических характеристик – и ни разу не сделал промаха. Так, «в поэзии Жуковского он, – по словам того же А. Станкевича, – уже видел недостаток оригинальной силы и самобытного творчества». И это задолго до известных статей Белинского. И даже Некрасов только в 1855 году напишет: «Перечел всего Жуковского – чудо переводчик и ужасно беден как поэт».