Жуковский, конечно, мог предъявить нрава авторства на одну из самых изумительных формул русской поэзии, которую мы знаем как пушкинскую, – «гений чистой красоты»: ведь, создав ее, он дважды до Пушкина, в стихах «Лалла Рук» и «Я Музу юную, бывало…», ею воспользовался.
Знаменитое пушкинское обращение «Что в имени тебе моем?» принадлежит элегику Салареву.
Вступление к «Обвалу»:
Дробясь о мрачные скалы,
Шумят и пенятся валы, —
есть перифраза стихов В. Филимонова «К Леоконое». Без опоры на всю толщу русской поэзии Пушкин, конечно не был бы Пушкиным, создателем русской национальной поэзии. Его поэзия гениальна и потому, что она как бы плод мощного, всенационального коллективного усилия.
Кольцовская песня была бы невозможна без опоры на мощный пласт русской песни. Кольцовская дума не состоялась бы без опоры на тот философский пласт, который образовали мысли, и настроения, и писания Н. Станкевича, В. Белинского, Вл. Одоевского. И – особенно до 1838 года – Серебрянского. Серебрянский, конечно, должен был находить и находил в думах Кольцова свое, но все же думы-то эти были кольцовскими. Кольцов эти думы: «Божий мир», «Великое слово» и «Молитва», на преимущественно свое авторство которых претендует в в письме брату Серебрянский, печатал при жизни Серебрянского. И, судя по всему, никаких протестов это не вызывало. А сделать это было нетрудно: Серебрянский в это время жил в Петербурге, Кольцов – в Воронеже. Таким образом, лишь один раз прорвалось у Серебрянского раздражение в письме брату – в глухую провинцию: «Ты знаешь, что это уже не мое: имя Кольцова будет под ним стоять, а с меня и того довольно, что Пушкин покойник хвалил это до чрезвычайности. Притом же все это в душе моей, след. оно (стихотворение. – Н.С.) мое». «Кольцов сам… как перестал писать ко мне перед Рождеством более чем за месяц, да и доселе ни одной йоты! Это потому, я думаю, что он получил от меня и последнюю пьесу, которую он ждал: ибо с того дня, как я ее отослал, он больше ни слова. Значит, я больше ему не нужен».
Речь идет о «пьесе», то есть о стихотворении, которое, очевидно, Серебрянский редактировал и правил (не стихи же самого Серебрянского Кольцов ждал). На такую правку и суд Кольцов, по его многократным словам, отдавал Серебрянскому все.
Ну, что до перерыва в переписке, то он был для Кольцова делом обычным, и со многими, и по разным причинам. Серебрянский здесь посетовал горько, и горечь эту можно понять, но объяснил причину перерыва пристрастно и несправедливо.
Конечно, можно многое оправдать тяжелым, болезненным состоянием нервного человека. Но не все. Да и в этом письме есть и восхищение Кольцовым-поэтом, и явно любовь, несмотря на обиду, к Кольцову-человеку. Письмо заканчивается: «Нет, не утерпел! Пишу и Кольцову».