Кольцов возвращался в Воронеж тогда, когда и в столицах-то ему уже тяжело становилось жить, и совсем не только материально. «Конечно, – пишет он Белинскому, – есть люди, с которыми я сошелся и у которых порою я могу быть свободно. Жить могу с вами и еще кой у кого бывать – и только. Да, и только. А другие люди, и их много, – они, по-своему, добрые люди, их винить нельзя, – и быть у них тоже нельзя».
Интересно то, что и Кольцов оказался чуть ли не единственным человеком, с которым мог ужиться Белинский. В 1840 году почти полтора месяца пребывания Кольцова в Петербурге (он находился там с 5 октября по 26 ноября) это подтвердили. «Кольцов, – пишет Белинский Боткину в письме от 25 октября, – живет у меня – мои отношения к нему легки, я ожил немножко от его присутствия. Экая богатая и благородная натура!» И после отъезда Кольцова почти в перекличку с его словами, хотя и не к нему, а опять-таки к Боткину, скажет: «Многих людей я от души люблю в Петербурге, многие люди и меня любят там больше, чем я того стою; но, мой Боткин, я один, один, один! Никого возле меня… Когда приехал Кольцов, я всех тех забыл, как будто их и не было на свете. Я точно очутился в обществе нескольких чудеснейших людей… И вот опять никого со мною, опять я один, – и пуста та комната, где еще недавно мой милый Алексей Васильевич с утра до ночи упоевался чаем и меня поил». «Кроме тебя, – скажет он Боткину в 1842 году, уже после смерти Кольцова, – я мог бы жить с Кольцовым. Да где его взять?»
В 1842 году Кольцова уже негде было взять. А зимой 1840 года он возвращался в Воронеж. «Если б вы знали, как не хочется мне ехать домой – так холодом и обдает при мысли ехать туда. А надо ехать. Необходимость – железный закон».
И в другом – последнем – московском письме Белинскому: «Я еду домой. И эта поездка много похожа на ловлю сурков, их из земли выливают водой, а меня нужда посылает голодом».
Первого февраля 1840 года Кольцов на занятые деньги отбыл в Воронеж.
Домой он вернулся одновременно угнетенным и взбешенным. В свое время Белинский, рисуя картину положения поэта в семье, писал: «Возвращаясь домой, он встречает не ласку, не привет, а грубое, дикое невежество, которое никак не может простить ему того, что он хочет быть человеком и в этом отношении уже резко отличился от невежественных животных в человеческом образе. Но у него есть книги,
Много дум в голове,
Много в сердце огня! —
и он закрывает глаза на грязную действительность, не замечает презрения, не видит ненависти. Презрение, ненависть!.. За что же?.. Кому он сделал зло, кого обидел? Не жертвует ли он лучшими своими чувствами, благороднейшими своими стремлениями этой грязной и сальной действительности, чтобы тяжким трудом и скучными хлопотами в чуждой ему сфере способствовать материальному благосостоянию своего семейства! Но увы! Удивляться этому презрению и этой ненависти без причины, значит не знать людей. Сойдитесь с пьяницей, сами оставаясь трезвым человеком: он невзлюбит вас. Неряха никогда не простит вам опрятности, низкопоклонник – благородной гордости, негодяй – честности. Но еще более невежество не простит вам ума и стремления к образованности».