Лицо женщины пылало от ярости. «Негодяй! – крикнула она. – И вы посмели сюда вернуться… Какая наглость!… Вы, верно, пришли за плащом?… Он у приходского пастора. Вот к нему и ступайте! Он все знает и найдет о чем с вами поговорить!»
Я слушал эти грубые отрывистые слова скорее с удивлением, чем с гневом. «Сударыня, – сказал я, – не знаю, кто вы, но мне совершенно ясно, что возводя на меня напраслину, вы неосторожно набрасываете тень на порядочную молодую девушку…
– Чудовище! – оборвала она меня. – Разве я тебя не видела… разве я не слышала, как она плакала… разве я не подняла твой плащ, который валялся у ее кровати?…
– Я не понимаю вас, сударыня, – в свою очередь, перебил ее я, – впрочем, я пришел сюда не затем, чтобы выслушивать вас, и не за плащом. Если вы мне скажете, в котором часу я смогу застать дома эту девушку и ее мать, мне больше ничего от вас не нужно.
– Здесь ты их больше не увидишь, и не вздумай искать, где они… Убирайся, несчастный, оставь этот дом и чтоб ноги твоей здесь не было!… Это все, что мне поручили тебе передать!»
Тут она, опередив меня, спустилась с лестницы и остановилась у своей двери, видимо, желая убедиться, что я пошел вслед за ней. Сквозь лестничное окно, выходившее во двор, я увидел несколько физиономий, прильнувших к окнам и с интересом наблюдавших за происходившим. Так как мое смущение и, особенно, молчание придавали мне в глазах всего этого общества пристыженный и виноватый вид, я решил объясниться. «Сударыня, – сказал я мегере, учинившей скандал, – нас слушают, поэтому я считаю нужным в присутствии этих людей назвать свое имя. Меня зовут Эдуард де Во. Возможно, что молодая особа и ее почтенная мать когда-нибудь узнают меня лучше. Я приложу к этому все усилия, ибо слишком уважаю обеих, чтобы вынести их презрение. Что касается вас, то на мое презрение вы во всяком случае можете рассчитывать. Без малейших оснований, единственно из низких побуждений, вы причинили девушке зло и, быть может, непоправимое».
С этими словами я в глубокой тишине спустился с лестницы, сопровождаемый шепотом соседей, привлеченных к своим окнам разыгравшейся сценой. Тотчас я снова был на улице.
Я был крайне огорчен, однако не столько возмутительной выходкой женщины, сколько тем, что не повидал свою молодую подругу, и даже не узнал, где она нашла себе убежище. Мне не у кого было об этом спросить, и так как в столь поздний час нечего было и надеяться побывать у нее сегодня же, я с большой неохотой отправился домой.
Тем не менее случившееся нисколько не охладило моих чувств, напротив, – придало им какую-то особенную силу. Неожиданное бегство обеих дам, хотя и опечалившее меня, имело в себе нечто таинственное и романтическое, отвечавшее моим собственным склонностям. Огорченный тревогою матери, я горел нетерпением успокоить ее; а дочь, которой на мгновение коснулось нечистое дыхание клеветы, казалась мне еще более достойной сочувствия. Признавая себя виновником горестного происшествия, я считал себя обязанным продолжать заботиться о ней, и моя роль покровителя, облагораживая мои действия, льстила моему самолюбию и укрепляла чувство, влекущее меня к ней.