Четыре барабанщика в коротких серых кафтанах, в высоких лохматых шапках с жаром ударили густую дробь по телячьей коже высоких барабанов.
Толстый тюремный ключник Аким Тетеря распахнул железные двери тюрьмы, вывел бледного казака-табунщика Апанаса Сидоркина и одетую не по русскому обычаю толстуху бабу со вздернутым носом – Марину Куницкую.
Марина остановилась и злобно поглядела в толпу.
– Ну, ты! Блудня! – строго сказал ключник Тетеря. – Поди-ка на телегу, не задерживай!
Та вскинула голову, стряхнув льняные косы с плеч, стукнула каблучком красного сапожка по деревянной мостовой, подхватила белыми пухлыми руками пышную юбку и вскочила в телегу, запряженную волами.
Аким Тетеря вывел еще одного казака – Ксенофонта Кидайшапку – длинного, худого, с желтушным лицом. Он трясся от страха и как юродивый ухмылялся.
– Поди, – сказал кто-то в толпе, – и вправду Кидайшапка умом рехнулся?
– Когда с Маринкой валандался, – проговорила дородная баба в цветастом платке, – в ту пору умом не рехался? В тюрьму кинули – вмиг рехнулся! Блудня! Каково-то ныне Маланье, бабе его несчастной!
– Ги-ги! Милан! – всплеснули руками бабы. – Да Маланья-то его – красавица, не чета этой панночке. Она найдет себе другого, доброго казака!
Статная и красивая казачка Маланья, закрыв лицо подолом, рыдала в толпе и голосисто причитала:
– Почто ж ты, Ксенофонтушка, покинул меня, оставил одну перед всем светом белым, опозорил меня, молодую…
Ксенофонту указали место в телеге. Он стал спиной к Маринке Куницкой. Глянув в толпу исподлобья, скорчил рожу, хохотнул и смолк. Он уже знал, какая кара ожидает его. Жалко ему стало голосившую Маланью, с которой прожил без малого десять лет. Жалко ему было и полячку Маринку Куницкую. До чего ж была хороша, сладка и ладна… Ум помрачался. Три года прожили втайне, по-воровски Ксенофонт с Маринкой.
Вывели из тюрьмы Ивана Бандролю – немолодого, крепко сложенного, седобородого и седоусого мужика, бежавшего от князя Никиты Одоевского.
– Покойничек, – безнадежно махнув рукой, сказала круглолицая молодка, покрытая цветастой персидской шалью, небрежно накинутой на плечи. – Душа казака, почитай, очистится от греха.
Лицо Бандроли – что пергамент. Глаза ввалились, длинный нос заострился, побелел.
– Эх, – сказал Бандроля, – бежал я от князей, бояр. Прибежал на Дон. Искал вольницы, правды, а нашел могильную сырую землю да смертушку свою с таким бесславием…
Слов его в толпе не было слышно из-за барабанной дроби, которая то затихала, то вновь усиливалась, раздирая душу.
Все знали: Иван Бандроля исходил пешком матушку Россию, все долю свою лучшую искал. Куда только не гоняла его судьбина тяжкая: сидел он в тюрьме в Осколе, гулял в казаках на Путивле, шел скованным по глухой лесной дороге на далекое Белоозеро, куда ссылали казаков да опальных бояр, бежал медвежьими тропинами в Москву-матушку. Боярская Москва под колокольный и кандальный звон сослала мужика, посадила его за высоким дрекольем в каргопольский острог. Тогда в нем сидел Иван Исаевич Болотников. Дреколье давно почернело, сгнило в Каргополе от дождей да сизых туманов. А Бандроля все ходил по Руси. Бывал на Днепре, в Киеве, на Подоле. Гулял по Волге. Хотел Иван бурным Хвалынским морем плыть к шаху персидскому, там счастья попытать, но не больно близко то было, да и землю родимую покидать стало совестно.