Я иду по широкому рабочему коридору, такому же родному и близкому, как и коридор моей московской квартиры. Останавливаюсь у двери со знакомой табличкой, стучу.
– Входите, – отвечает голос Корецкого.
Я вхожу и с удовольствием – не скрываю этого – наблюдаю немую сцену. Ермоленко и Корецкий. Что в их молчаливом приветствии? Радость или смущение, тайное недовольство от внезапного визита начальства или скрытый вздох облегчения, снимающий какую-то долю ответственности, тяжелой и, несомненно, тревожащей.
– Из Домодедова? – спрашивает Корецкий.
– Ага.
– Почему же не позвонили, Александр Романович? Мы бы машину прислали.
– Подумаешь, Цезарь прибыл. Добрался и на такси.
Я сажусь в кресло напротив Ермоленко, оставляя Корецкого на моем привычном месте за письменным столом, на котором теперь нет ни одной бумажки. Педантичный Коля, или, вернее, если принять во внимание звание и возраст, Николай Артемьевич Корецкий, в отличие от меня прячет все папки в сейф или в ящики стола, оставляя девственно чистым зеленое сукно под стеклянной плитой.
– А где же Бугров? – спрашиваю я удивленно.
– В столовой, – отвечает Ермоленко. Он без пиджака, в одной тенниске: в Москве тоже батумская жара. – За полчаса до вас прибыли. Я-то успел перекусить, а ему не удалось.
– Со щитом иль на щите? – лукаво осведомляюсь я.
– Темпов не учитываете, Александр Романович, – обижается Ермоленко. – Стали бы мы с Бугровым спешить, если б Фемида нам не содействовала. Да и Фортуна тоже.
Любит высокий стиль.
– А ну-ка без риторики, юноша. Серьезно. С чувством, с толком, с расстановкой. Докладывайте.
– По порядку, Александр Романович?
– С апрелевской разведки.
– Хотелось бы начать с матери Сахарова, но о ней в заключение. А начнем с соседей. За тридцать лет они переменились – кто умер, кто переехал, кто и до войны Сахаровым не интересовался. Помнит его один Суконцев, старик пенсионер. «До войны, – говорит, – складный мальчишка был, бедовый, но услужливый. Как-то раз в огороде помог, разок или два вместе на рыбалку ходили. А после войны только и видел его мельком, когда к матери на машине приезжал, – сначала на „Победе“, потом на „Волге“. Бородатый, солидный, словно директор треста; на меня даже не взглянул, не то чтобы поздороваться да старика вспомнить. Но я не расстраивался: кто он мне? Не сын, не племяш, я старше его на двадцать лет – мог и запамятовать: подумаешь, десяток окуней когда-то вместе выловили». С опознанием Сахарова соседями, как видите, не получилось. А довоенных дружков его я не нашел – ни парней, ни девушек. Даже странно, Александр Романович, показалось, словно их ветром сдуло. Указали мне на двух: Алексея Минина, одноклассника, – вместе с ним призывался, а после войны в местном продмаге работал, – так он за несколько месяцев до возвращения Сахарова трагически, можно сказать, погиб: ночью его на шоссе грузовиком сшибло. Кто сшиб, как, почему – неизвестно. Грузовик, оказывается, накануне со стоянки угнали, а потом где-то у Вострякова бросили. Начальник милиции так и сказал: «Пьяная авантюра – угнали, сбили, испугались, бросили». Никого не нашли. Второй, кто бы мог опознать Сахарова, тоже отпал: мясник с рынка Василий Жмых – у него Мишка Сахаров до призыва подручным работал. Так опять задача. Пил Жмых крепко. В армию его не взяли – хромой; жена бросила, детей не было – вот и пил с рыночных доходов. А когда Сахарову вернуться, Жмыха мертвым в канаве нашли: делириум тременс, как говорят врачи. Смерть от перепоя – не придерешься.