Синдром большевика (Сильва) - страница 34

Росана засмеялась:

– Не обещаю. По субботам я встаю поздно. Если бы ты досидел до двенадцати, тогда – может быть, но тоже не обещаю.

– До четверти двенадцатого, ни минутой больше. Если в четверть двенадцатого ты не придешь, значит, тебя это не интересует. Спокойной ночи, приятных сновидений с ангелочками.

– Мне ангелочки не снятся. У меня уже три года как менструации.

– Ух ты.

– И я знаю, чего тебе надо, а то, может, думаешь, я не догадываюсь, – похвалилась она.

– Думаю, что не догадываешься. И если придешь завтра позже четверти двенадцатого, то никогда не догадаешься.

– Да я уже догадалась. Ходишь смотришь на девочек, как они прыгают через веревочку на переменке, подглядываешь трусики. И нечего выдумывать, будто полицейский.

– Я не выдумывал. Можешь думать что хочешь, Росана. Ты слишком красивая, чтобы потом раскаиваться.

– Прощай.

– До свиданья.

Она ушла, ночь опустилась на парк, а я все сидел на скамейке и все вспоминал ее плечи и терялся в мечтаниях, в которых и признаться-то нельзя.

В ту пятницу дома я не разгадывал обычных кроссвордов, а взялся за бутылку “Блэк Баша”, купленную раньше в каком-то аэропорту. Организм принял только половину, другую я торжественно опрокинул в унитаз под звуки компакт-диска, ревевшего во всю мочь, дабы наконец-то определились мои отношения с соседями под строгие аккорды роскошной музыки, которой мир обязан Эллисону Мойету, нашедшему для нее самое что ни на есть удачное название: Winter Kills.

Нынче, оглушенные средствами массовой информации, которые то проедают плешь, чтобы срочно бежали смотреть киношку про пошлого и напыщенного Бетховена, то возводят в ранг святого помершего от передозировки англосаксонского подонка, который и гитару-то в руках держать не умел, люди не отваживаются сказать, что они думают о музыке. Опасно высказать мысль, что Мик Джаггер, по сути, делает то же самое, что делал Малер, но ежу понятно: ничего нельзя сказать ни против одного, ни против другого, и потому большинство начинает сомневаться в собственном вкусе и предпочитает сидеть помалкивать или повторять то, что говорят по телику и в газетах.

Признаюсь, я тоже, как всякий другой, испытал на своей шкуре это давление, и когда однажды попытался взбунтоваться, мой собеседник вывалил на меня тонну готовых болванок, так что у меня не осталось почти никаких доводов. Говорю почти, потому что один всегда остается, и тут я могу его привести: единственная стоящая музыка – та, которая меня волнует, а вот почему она меня волнует, хрен ее знает; волнует, и все.

В ту пору, когда я еще не понимал, что к чему, музыки, волновавшей меня, было слишком много; отчасти я не очень понимал, что такое музыка, а отчасти не понимал, что такое волноваться. Когда-то я считал, что меня волнует Гайдн, но то была ошибка. По зрелом размышлении я понял: по жизни надо идти налегке, и оставил в багаже только самое необходимое. В список, к которому я свел всю историю музыки и который с лихвою удовлетворяет все мои потребности, входит следующее: