Поднявшийся с земли (Сарамаго) - страница 24

Хорошо бы сейчас вступить древнегреческому хору, чтобы создалась драматическая атмосфера, предшествующая великим и великодушным деяниям. Самая большая милостыня — это милостыня бедняков: по крайней мере ее подают и принимают равные. Пикансо работал на водяной мельнице, когда жена окликнула его: Поди-ка сюда! Мельник подошел. Посмотри на Жоана. Тут весь разговор повторился с самого начала — поговорили, посмотрели, подумали, и отныне по тем дням, когда Жоан работал в Пед-ра-Гранде, он жил в доме Пикансо, и жена Пикансо давала ему с собою плетеную корзинку с обедом. Святая женщина была эта жена Пикансо, она, без сомнения, тоже сейчас у престола всевышнего, мирно беседует с Домингосом Мау-Темпо — оба пытаются уразуметь: отчего это несчастий человеку отпущено полной мерой, а радости — так скудно?

Жоан Мау-Темпо получал два тостана [11] в день: еще четыре года назад это было жалованье взрослого мужчины, а теперь, когда все так вздорожало, — просто гроши. Ему повезло: десятник делал вид, что не замечает печального единоборства мальчика с корявыми корнями, которые были слишком упруги, чтобы уступить такому слабосильному. Целый день час за часом перерубает корни Жоан, почти скрытый в зарослях куманики, — за что ж детям так мучиться? Эй, десятник, а это что за мальчишка, от него тут мало проку, сказал на ходу Ламберто. Надо дать ему подзаработать, это вроде как милостыня. Он сын Домингоса Мау-Темпо, нищий… отвечает десятник. Ладно, сказал Ламберто и пошел в конюшню посмотреть на лошадей, которых очень любил. В конюшне тепло, пахнет сухим сеном. Это Султан, это Налог, это Нежный, это Малыш, а вот этого жеребца — у него еще нет имени — будут звать Бом-Темпо.

Вскоре кончили корчевать пни, и Жоан вернулся домой. Тут ему привалило самое настоящее счастье: не прошло и двух недель, как его снова взяли на работу в имение некоего Норберто и определили под начало десятника по имени Грегорио, по фамилии Ламейран. Этот Ламейран был зверь терем. К работникам он относился, как к своре бешеных собак, которых только дубьем да плетью и можно держать в повиновении. Норберто в дела своего управляющего не вмешивался и даже прослыл прекрасной души человеком: был он уже в годах, седой, видный. Семейство у него было изрядное — все люди утонченные, даром что сельские жители, впрочем, летом они ездили в Фигейру к морю. Норберто владея несколькими домами в Лиссабоне, и те его родственники, что были помоложе, постепенно отдалялись от Монте-Лавре. Пришло им время позабыть про деревенскую грязь и побродить по цивилизованным мостовым. Норберто не возражал: новые устремления его наследников, родственников и свойственников приносили ему даже некую тайную отраду. Латифундия в избытке снабжала семейство Норберто пробкой и пшеницей, желудями и свининой, а то, что оставалось, обменивалось на деньги. Нужно было, правда, заставлять крестьян работать, но для этого там были свои, местные майоры хорохоры, лишенные сабли и коня, но наделенные не меньшей властью. Грегорио Ламейран, на кавалерийский манер зажав под мышкой длинный хлыст, похаживал вдоль шеренги работников и мгновенно замечал, если кто начинал лениться или же просто уставал. Ламейран — хвала ему и честь! — свято придерживался правил и подавал пример собственными своими сыновьями. Дня не проходило, чтобы он кого-нибудь не избивал, а иногда — и дважды в день, а иногда — в плохом настроении — и трижды. Грегорио Ламейран, выходя из дому, сердце оставлял на гвоздике за дверью — шел налегке, вполне бессердечный, и не было у него другой заботы, как только оправдать доверие хозяина да отработать ту лишнюю монету и сытные харчи, за которые он и взвалил на себя должность управляющего и палача. Тем не менее он был слегка трусоват. Отец одной из его несчастных жертв как-то подстерег Грегорио и веско заявил ему, что если он и впредь будет карать, не разбирая, кто прав, кто виноват, то вскоре увидит — если сможет — собственные свои мозги. Грегорио внял этому предостережению, но зато всех прочих продолжал тиранить пуще прежнего.