Четверг выдался солнечный и холодный, как это нередко бывает в начале января. Я работал у себя в комнате, плотно запахнувшись в пальто и закутав ноги одеялом. По временам я отрывался от тетради, в которой делал записи, и, поскольку стол находился у самого окна, смотрел на черепичные крыши, посеребренные тусклым зимним солнцем.
Неожиданно на лестнице, ведущей в мою мансарду, послышались шаги. Раздался резкий стук в дверь, и она широко распахнулась. В комнату вошла Шейла. Закрыв за собой дверь, она сделала два шага и остановилась, пристально глядя на меня немигающим взглядом. Лицо у нее было бледное, без тени улыбки, руки опущены. Я забыл обо всем на свете, кроме того, что она здесь, у меня, и, вскочив со стула, раскрыл ей объятия. Но Шейла не шевельнулась; застыл на месте и я.
— Я пришла вас навестить, — сказала она.
— Так, — пробормотал я.
— Я ведь не видела вас с того вечера. Вы все еще ломаете голову над тем, что произошло? — Голос ее звучал громче обычного.
— Я не могу не думать об этом.
— Так знайте: я сделала это нарочно!
— Но почему?
— Потому что вы злили меня! — Глаза ее были неподвижно устремлены на меня, их блеск меня гипнотизировал. — И пришла я вовсе не для того, чтобы извиняться.
— А надо бы, — сказал я.
— Извиняться мне не в чем! — Шейла еще больше повысила голос. — Я рада, что так поступила.
— Что это значит? — спросил я, начиная сердиться.
— То, что я уже сказала: я рада, что так поступила.
Мы стояли на расстоянии ярда друг от друга. Руки ее были по-прежнему опущены, она словно оцепенела.
— Можете ударить меня, — сказала она.
Я посмотрел на нее: в глазах ее что-то блеснуло.
— Вы должны меня ударить, — настаивала Шейла.
Из окна за моей спиной лился яркий свет, и я увидел, как белки ее глаз покраснели, увлажнились, и слезы медленно поползли-по щекам. Но она даже не пыталась вытереть их. Плакала она беззвучно, застыв, словно изваяние; лицо ее утратило свое жесткое, свирепое выражение, как утратило и красоту, я его не узнавал.
Я обнял ее за плечи и осторожно повел к кровати — единственному месту, где я мог ее усадить. Шейла не сопротивлялась, но двигалась, как автомат. Я поцеловал ее в губы, вытер ей слезы и впервые признался в своем чувстве.
— Я люблю тебя, — сказал я.
— А я тебя не люблю, но верю в тебя! — вскричала Шейла тоном, расплавившим мне сердце.
Она вдруг обняла меня, крепко прижала к себе и в каком-то отчаянном порыве поцеловала. Затем она разжала объятия и, уткнувшись лицом в покрывало, снова заплакала. Плечи ее содрогались от рыданий, и на этот раз слезы, видимо, облегчили ей душу. Я сидел рядом с Шейлой на кровати и, держа ее за руку, ждал, пока она выплачется. В те минуты я проникся уверенностью, что наивная любовь, внушенная мне Шейлой, созданной моим воображением, по глубине своей не может идти ни в какое сравнение с той, которую я ощущал сейчас.