– Да, – сказала я, – вот это и впрямь аналогия. И все же…
– Но ты сочла возможным и прочесть и переписать. – Он взглядом указал на лист бумаги, лежавший на столе.
– Безотчетное движение, Александр Дмитрич.
– А я полагаю, очень даже «отчетное». И благородное, не о себе думала.
– Пусть, – сказала я, – но где ответ? Как бы ты поступил? Я про Клёню, про Клеопатру…
Стоя, опершись обеими руками на стол, он склонил голову.
– Да, нелегко б пришлось, чего там. Вилять не буду: мерзко и тяжко. Но как не вывезти нечистоты, если эпидемия грозит?
Я не сдавалась. Он снова взял со стола бумагу, снова пробежал глазами. Прочел вслух:
– «Четверть наших агентов находится среди революционеров». – И будто у себя спросил: – Это сколько?
– Врет, – сказала я, – какие там полсотни…
– А если вдесятеро меньше, тебе спокойнее? А если и один?
Я молчала. Потом вспыхнула: условна мораль или безусловна? Нынче поступился, а завтра: «Отца отравлю!»
Михайлов трудно вздохнул.
– Видишь ли… Позиция у меня действительно шаткая. Я ведь не Филарет Дроздов.
– Кто, кто?
– А это еще при Николае, митрополит московский.
– Ну?
– Филарет «Катехизис» составил. Пятую заповедь «расширил», а шестую «сузил».
– То есть?
– Где чти отца и матерь, прибавил «и власть», а из шестой, где «не убий», изъял войну и смертную казнь. Я не Филарет, и у меня язык не повернется…
– А если у меня «повернется»? Одобрить? С радостью одобришь?
– Без радости, Анна.
Мы ходили в замкнутом, железном кругу. Мне показалось… Очень смутно, едва-едва, тенью, но мне показалось, что он будто б несколько сожалеет о своем давешнем: «А у нас, Анна, к тебе дело».
О, я и не предполагала, какие сомнения будут отныне изводить меня.
С Александринским театром рядом, в доме семь, были меблированные комнаты, опрятный и сравнительно недорогой приют женской молодежи, консерваторок и курсисток.
К Александрийскому, в меблирашки, я направилась с нетерпеливым желанием поскорее приступить к делу.
Оно, эго дело, по-настоящему радовало и бодрило меня, отвечало моим помыслам, но сверх того мне казалось, что оно поглотит, как губка, то, другое, связанное с Платоном и тайной Лигой, поглотит, и все как-то там увянет, захиреет, предастся забвению. И хотя я сознавала, что так быть не может, а все ж надеялась на какое-то избавление и ждала его от Александра Дмитриевича. Ведь он сказал: «Подумаем…» Опять-таки я знала: думай не думай, а, кроме меня, некому развязывать этот внезапно возникший, на мою беду, узел; знала, конечно, но ведь он сказал: «Подумаем…»
Было пять пополудни. Огни еще не зажглись. У нас в Петербурге, особенно в феврале, сумерки не текут легко и плавно, а точно бы давят, сплющивают, как, наверное, нигде в целом свете.