Некоторые тогда садятся за бумажную работу, другие просто сдают жетоны или совершают что-нибудь похуже. Потому что больше не могут на это смотреть. Не могут видеть ни одно мертвое тело. Увидел его — значит, перешел свой предел. Значит, вляпался. И однажды ты рухнешь наземь, поймав свою пулю. Так считал Шон.
* * *
Вдруг я понял, что Рей Сент-Луис, второй детектив, что-то бормочет, обращаясь явно ко мне. Он специально повернулся на сиденье, чтобы посмотреть назад.
Ростом Рей выше Векслера. Даже в тусклом освещении салона я хорошо различал фактуру его рябого лица. Незнакомый с Реем прежде, я кое-что слышал о нем от других полицейских, знал и его кличку — Большой Пес.
Впервые увидев его и Векслера в холле «Роки», я вдруг подумал, что вместе ребята могут составить отличную пару в кино. Они будто сошли с экрана старого полуночного детектива. Длинные темные пальто, шляпы. Наверное, в такой сцене уместны черно-белые тона.
— Послушай, Джек. Мы скажем ей сами. Это наша работа. Просто хотим иметь на подхвате кого-то вроде тебя. Побудь с ней, если понадобится. Думаю, сам поймешь, нужна ли твоя поддержка. Договорились?
— Ладно.
— Спасибо, Джек.
Мы ехали к Шону домой. Конечно, не на квартиру в Денвере, делить которую приходилось с четырьмя другими полицейскими, чтобы в соответствии с законом считаться жителем Денвера. На наш стук отзовутся в другом месте, в Боулдере, и на пороге нас встретит его жена, Райли.
Никто не решился ее предупредить. И она не узнает, что за новость ждет у порога, пока не откроет дверь и не увидит нас троих, без Шона. Жены полицейских понимают все сразу. Они живут в постоянном страхе, заранее готовясь к такому моменту. И всякий раз, едва в дверь постучат, они боятся увидеть за ней вестника смерти.
— Знаете, она поймет, — сказал я.
— Ну да, конечно, — ответил Векслер. — Они всегда понимают.
«Да уж», — подумал я. Эти двое заранее ждут понимания, пусть только откроется дверь. Понимание облегчит задачу.
Я опустил голову, и подбородок уткнулся в грудь. Пальцы машинально подтолкнули очки вверх, к переносице. Казалось, я превратился в одного из героев собственных произведений, демонстрирующих людское горе и утраты. Тех опусов, над которыми я усердно работал, выдавая на-гора газетную полосу в тридцать дюймов длиной, да еще с заранее определенным подтекстом. Теперь я сам стал частью сюжета.
По мере того как в памяти возникали вдовы и потерявшие своих детей родители — те, кому я звонил когда-то, — меня все больше охватывал стыд. Вспомнился один из них, брат покончившего с собой. Вряд ли найдется способ смерти, о котором мне не приходилось писать, или тот, что не провел бы меня по обычному кругу, погружая в мир чьей-то боли.