Опять в комнате повис поющий звук.
— Леночка! — радостно, но все же по-докторски воскликнула Антонина Прокофьевна. — Давай, дава-ай! Скорей к нам! Охо-хо! Гость повалил!
Вошла Лена Блажко. На ней было сине-черное с мелким белым горошком платье. Вязаную кофту она уже сняла и держала в руке. Потом повернулась и бросила ее на спинку кровати. При этом свободном повороте она будто разделилась на две части — настолько тонким оказался перехват. «Если обнять, — подумал Федор Иванович, — обязательно коснешься пальцами своей груди, круг замкнется».
А она, как бы в ответ, повернулась к нему и посмотрела очень строго сквозь большие очки.
— Здравствуйте, — сказал Федор Иванович, смутившись.
— Здравствуйте, — ответил высоко над ним мужской голос.
Оказывается, сейчас же за нею вошел Стригалев. Он был на этот раз в малиновом свитере, глухо охватывающем тонкую кадыкастую шею. А седоватые вихры так и не причесал с утра.
— О чем гутарили? — спросил он, навалившись плечом на косяк двери.
— Разговор, Ванюша, был интересный, — сказала Туманова. — Жаль, тебя не было. О добре и зле. Кстати, Феденька, у тебя ведь было еще историческое доказательство. Давай-ка его нам!
— Он доказывает, что добро и зло безвариантны, — задумчиво проговорил Вонлярлярский.
— Но ведь это верно! — воскликнула Туманова чуть громче, чем надо. — Если спас человека — почему спасший ходит кандибобером? Он открыл в себе нечто! Даже если нельзя никому рассказать — все равно!
— Мне кажется, — осторожно заметил Вонлярлярский, — он ходит, как вы сказали, кандибобером, потому что в доброте есть элемент эгоизма. Добрым поступком человек прежде всего удовлетворяет свою потребность в специфическом, остром наслаждении...
— Не то, — сказал Федор Иванович, почему-то темнея лицом. — Добро — страдание. Иногда труднопереносимое.
Все умолкли, Вонлярлярский легонько хихикнул. Стригалев округлил глаза и выразительно повернул голову, словно наставил ухо.
— Потому что добрый порыв чувствуешь главным образом тогда, когда видишь чужое страдание. Или предчувствуешь. И рвешься помочь. А почему рвешься? Да потому, что чужое страдание невыносимо. Невозможно смотреть. Когда мне в медсанбате сестра перевязывала рану, знаете, какое лицо у нее было... Такая была написана боль... Вот примерно так. А приятное ощущение возникает уже потом, когда все сделано. Когда спас и сам не утонул. Тут уж и кандибобером пройдешься! Так что никакого эгоизма в добрых делах нет, Стефан Игнатьевич. Если есть, это не добрые дела.
После некоторого общего молчания Туманова захлопала в ладоши, сверкая перстнями, и объявила: