– Кто ты? – спросил Тургенев.
– Гаспарони, – ответил тот звонким, каким-то особенным, молодым, бронзовым голосом. – А зачем синьор спрашивает?
– А я думал, – сказал злобно Тургенев, – что ты случайно попавший сюда Сперанский.
– Не понимаю вас, синьор, – ответил резко бандит.
– Трудно понять, – сказал Тургенев злобно. – Это русский вельможа, предавший своих единомышленников и моего брата. У него лицо точь-в-точь такое, как у тебя.
– Отверстие слишком мало, чтобы я плюнул вам в лицо, – сказал Гаспарони. – Я никого не предавал, а тот, кто предал всех нас, двадцать восемь, сейчас в руках вентикватро.
Тургенев обернулся к Лизимаку.
– Вентикватро, – сказал Лизимак, – это сыскная полиция в Риме. «Двадцать восемь» – это название шайки Гаспарони. Однако – вы слышите? – сирена! Это наш пароход из Марселя.
Лизимак выбрал короткую дорогу. Несмотря на пятьдесят лет, Тургенев бежал сокращенной дорогой через кладбище, где была папская усыпальница. Урбаны, Иннокентии, Пии, трехсотлетние, полутысячелетние трупы лежали под камнями с гербами в виде свирелей, лилий, пчелы, – все с ключами от ада и от рая и с трехъярусной тиарой – принадлежностью римского первосвященника, возрождавшей в христианском Риме культы кровавого Митры и любвеобильной богини сладострастия Астарты.
Свидание не состоялось. Лишь через день Лизимак обеспечил возможность Тургеневу взойти на борт французского парохода. Остроносый, с небритыми, седыми волосами, меланхолический и добрый Жуковский с видом усталого вельможи протянул ему руку. Потом, не выдержав, как старые друзья, обнялись. Синий редингот Жуковского на правом плече украсился серебристыми слезинками масона Тургенева. Зеленый редингот Тургенева получил те же самые признаки расчувствованной дружбы и нарочитой нежности.
Василий Андреевич Жуковский, стряхивая слезинки Тургенева с плеча, по дороге к себе в каюту думал: «Так блестели диаманты, рубины и смарагды на чеканных латах крестоносцев освобожденного Иерусалима». Александр Иванович, скидывая платочком легонькие капельки слез Жуковского, думал: «Этак вот еще недавно сверкали эполеты на плечах блестящих офицеров, сосланных твоим покровителем в Сибирь». Пять столетий разделяли эти мысли и образы.
* * *
Шел уже 1836 год. Жуковский говорил:
– Что Пушкин женился, это ты знаешь; что Гоголь выпустил пиесы, полные гумора, это ты тоже знаешь; что возник неплохой поэт Лермонтов, к сожалению развращенный вольнолюбием и постоянно навлекающий на себя гнев, – это тебе все известно. Что сообщить тебе?.. – И, помолчав, Жуковский прибавил, качаясь в кресле в каюте и попивая крепкий кофе: – Был я в Лувре, видел это величайшее в мире здание, в нем художественные ценности французского народа. Это целый город – двести тысяч квадратных метров. Три века обрастает и крепнет, как брильянт в земле, меняются десятилетия, сверкают взоры новых людей, а этот колоссальный дом человеческого гения растет и ширится, земля из-под земли родит убежища тончайших мыслей. Я ходил там вместе с Тюфякиным и господином Мериме – инспектором всех памятников и всех искусств во Франции. Холодный человек, но великий мастер. Да, чтоб не забыть, в Польше опять неблагополучно, поэтому, прости... его величество не разрешил мне видеться с твоим братом. Я видел его на улице Гомартен, он шел с известным карбонарием Гаэтаном Виарисом, прихрамывал, описывал в воздухе тростью круги и меня не узнал. Милый друг, должен я тебя огорчить. Я рад, что свидание не состоялось. Мне было тяжко иодумать о том, что Николай в компании этого старого бунтовщика, Бонапартова спутника в Москве.