– Это очень объяснишь, – улыбнулась она. – Ты поняла бы даже по-английски, потому что объяснения совсем простые, но я могу сказать их по-русски. Все русские актеры очень эмоциональны, это хорошо.
– А что тогда плохо? – с интересом спросила Марина.
Они обедали на летней веранде, выкрашенной в беспечный белый цвет и сплошь задрапированной белой же тканью. Сквозь ткань, как сквозь паруса, матово просвечивало солнце, и от этого казалось, будто они плывут на яхте по океану. Летний серебряный блеск реки – кафе стояло прямо на набережной – усиливал это впечатление.
– Что у вас вообще плохо или что плохо для мюзикла? – уточнила Алиса.
– Для мюзикла. Что вообще плохо, я и сама знаю, – усмехнулась Маринка.
– Для мюзикла плохо, что вы не умеете переводить эмоцию в движение. У вас просто нет такой школы. Что странно – это ведь была русская школа, Мейерхольд, например. А у вас, мне кажется, она теперь совсем забыта. Вы изображаете чувство на лице и совсем не думаете про движение.
– Личиком хлопочем, – кивнула Маринка. – Ну да вообще-то так и есть.
– Или вкладываете эмоцию только в голос, – продолжала Алиса. – Но для мюзикла этого все-таки мало. Нужна такая вокальная манера, когда открытый звук существует на хорошей опоре. Но, кажется, я говорю общеизвестные вещи? – спохватилась она.
– Про открытый звук-то известно… – задумчиво протянула Маринка. – Думаешь, дело только в этом?
– Может быть, и не только. Но про остальное все равно не скажешь. Для мюзикла нужна другая жизнь, другой темпоритм. Я не знаю, как это назвать… Ну, возможно, надо каждый день своей жизни иметь больше свободы внутри и знать, как ее крепко выразить внешне. Но это глупо, – улыбнулась Алиса. – Глупо учить взрослых людей, как им жить.
– Тут хоть бы петь по уму научиться, – вздохнула Маринка.
– У тебя хороший голос, – успокоила ее Алиса. – Ты немножко неправильно извлекаешь звук, то есть немножко слишком через голову, поэтому получается неправильный резонанс. Но зато у тебя в голосе много открытого чувства, и зритель сразу начинает чувствовать так же просто и сильно, как ты.
– А степ мне потренируешь? – просительно напомнила Маринка. – Обещала же.
Алиса понимала, что учить Марину степу – по-русски он вообще-то назывался чечеткой, но прижилось и американское слово, – не имеет особого смысла: вряд ли у Марины это получится лучше, чем сейчас. Алиса начала учиться степу с семи лет – сразу же, как только ее воспитанием занялась бабушка. И в джаз-классе она занималась с того же возраста, и вокал – тот самый, с открытой манерой извлечения звука, – ей ставили в школе искусств на Бродвее… И как научить всему этому тридцатилетнюю женщину, которая никогда не собиралась участвовать в мюзикле, а собиралась быть оперной певицей и именно этому училась в провинциальной консерватории? Да и когда ее учить, вместо обеда, что ли? Если бы с подобной просьбой кто-нибудь обратился к ней в Америке, Алиса только плечами пожала бы. Правда, в Америке никто и не попросил бы помощи в том, что взрослый человек должен делать самостоятельно.