На нее словно лавина обрушилась. Играть в его театре – единственной со всего курса! – да еще главную роль, да еще ту, которую наверняка готовилась играть Вербицкая… Было от чего испугаться!
Было от чего испугаться – но ведь было и чему обрадоваться! Аля сама не заметила, как ее испуг сменился радостью – еще прежде, чем она дошла до конца узкого коридора, в который выходили двери гримерных.
Ей предстояла роль, которой она пока не могла себе представить, – а значит, предстояла жизнь, которой она не могла себе представить. И эта предстоящая жизнь уже была в ее душе сильнее, чем тусклая обыденность, в которой она барахталась как в болоте, без радости и смысла. Эта предстоящая, еще не прожитая жизнь была единственной, ради которой стоило просыпаться по утрам, с мыслью о которой стоило засыпать ночью, которая была достойна того, чтобы привидеться во сне…
Эта жизнь была так прекрасна, что у Али дыхание занялось, и она остановилась прямо посередине пустого фойе. Она хотела этой жизни, она от многого ради нее отказалась – и наконец Карталов пообещал ее, и эта непрожитая жизнь подступила к самому сердцу.
Она действительно не могла уснуть, хотя следующую ночь предстояло работать в «Терре», да и день не обещал быть легким, так что по-хорошему надо было бы выспаться как следует.
Аля читала Цветаеву, наугад открывая белый двухтомник, когда-то в качестве огромного дефицита подаренный маме благодарной пациенткой. Она читала и не могла понять, что чувствует при этом. Смятение – это точно, но что, кроме смятения?
Как играть человека, если заведомо знаешь, что он несравнимо больше тебя, огромнее, мощнее? Можно ли показать, как ходит, говорит, улыбается, сердится женщина, написавшая эти строки?..
Единственной зацепкой были стихи, написанные Цветаевой в Крыму: их Аля почувствовала сразу, без объяснений. Сразу вспоминался Коктебель, лиловые силуэты гор Янычаров, скала Хамелеон, тяжело лежащая в море и меняющая цвет тысячу раз на дню. И прозрение собственной судьбы, которое пришло к ней именно там, в Коктебеле, – та готовность защищать свою душу, без которой невозможно выдержать жизнь.
К середине ночи, когда Аля наконец выключила свет, голова у нее горела, глаза не закрывались, как будто крошки были насыпаны под воспаленные веки, и вместо бодрящего кофе впору было пить валерьянку.
«Не усну, – подумала она. – Везет же, у кого канаты вместо нервов».
Едва она это подумала, как почувствовала наконец, что голова у нее туманится, делается тяжелой, словно вдавливается в подушку. Но сон не подхватил ее, унося на легкой лодочке, как это бывало обычно, а навалился душной тяжестью.