– Минина Вера Степановна все это устроила, – сообщил он. – Известный вам преподаватель фонетики. Зла она к вам не питает, а преследует сугубо практическую цель. Осенью у нее из армии приходит сын; аттестат у него слабый, да и вообще – оболтус; а поступать надо. Собирается на рабфак, а значит – надо где-то работать. Вот она и хочет пристроить его на кафедру; и присмотр будет, и шансы возрастут: через год все его будут держать за «своего» и вряд ли станут валивать на экзаменах. Вот она и освобождает для него место.
… Летов был так ошарашен, что ушел даже не попрощавшись. Просто встал, молча проследовал в коридор, натянул кроссовки и вышел за дверь. Ошарашен он был не столько подлостью Веры Степановны (хотя и этим – тоже), сколько тем, как быстро и исчерпывающе все объяснил Годи. Откуда он вообще знает о существовании Мининой?!
Летов брел по ночной улице, чувствуя себя, пожалуй, еще более подавленным, чем до визита к Годи. А перед внутренним взором его стояли ехидно вытаращенные глазки летучего мыша Джино.
ПРИМЕЧАНИЕ СОСТАВИТЕЛЯ. Приведенный выше эпизод Андрей описал мне достаточно подробно. Однако между ним и тем, что запечатлено в дневнике, есть немалое белое пятно, которое Андрей не заполнил устным рассказом. Но я и без того знаю, что происходило далее и кратко вам это изложу.
Андрей убедился в абсолютной верности того, что сказал ему Годи. И вновь обратился к нему за помощью: как-то нужно было выходить из создавшейся тупиковой ситуации. В результате мудрого вмешательства последнего, Летов остался на кафедре. Однако содеянное Павлом Игнатовичем так поразило его воображение, что из любопытства он стал частенько захаживать к Годи, мало помалу становясь сначала верным его поклонником, а затем – помощником и другом. (Хотя, последнее определение, пожалуй, страдает чрезмерной эмоциональной окрашенностью.)
Дальнейшее повествование для удобства читателя разбито мною на три равных по объему части.
26 декабря.
Этот Новый год будет самым дебильным Новым годом в моей жизни. Надо же было мне заболеть! Все из-за Вадика с его долбанной любовью. Простояли в моем подъезде часа, наверное, четыре. Даже не целовались. Не знаю, что бы я сделала, если бы он полез. Дала бы по морде или нет? Но все равно он – придурок, а не парень. Читал свои стихи. Стихи плохие, это я почувствовала. Но все равно было приятно. Особенно от того, что почти все он сочинял специально для меня. И еще он рассказывал про своего лучшего друга, который от любви разогнался на мотоцикле и со всей скорости врезался в стену дома. Разбился, конечно, насмерть. Не знаю, врет Вадик или правду говорит. Больше похоже, что врет. Точнее – «фантазирует». А может быть, и нет. Не знаю. Только в подъезде было довольно холодно, и хоть я и стояла, прижавшись спиной к батарее, все-таки простыла. И вот теперь лежу на животе, как камбала. (Мама поставила банки, и спина у меня теперь будет вся в пятнах). Лежу и маюсь от безделья. Вот даже дневник взялась писать. Я уже сто лет мечтала вести дневник, но каждый раз казалось, что начинать уже поздно.