Последний блюзмен (Дашков) - страница 3

Да, такие дела. Ближе к одиннадцати он чувствовал себя гораздо лучше. Раскованнее, что ли. Словно ночь брала его под свое черное крылышко, принимала в объятия, поглощала целиком, без остатка. Мрак снаружи и мрак внутри – это уравнивало шансы. И он играл, уже не думая ни о чем. Играл, чтобы пережить эту ночь; сама музыка, которую он извлекал, становилась жизнью. Он словно заклинал беспощадных демонов пустоты, которые в противном случае быстро прикончили бы его. Но когда-нибудь все равно прикончат – в этом можно было не сомневаться.

Около полуночи наступал его час – неизмеримый промежуток, которым он владел почти безраздельно. Он творил чудеса, затыкая ревущую от безысходности глотку тьмы. Он играл, как продавший душу дьяволу, ненадолго возвращая старухам молодость, потаскухам – невинность, всем проклятым – надежду. В это время гам в «Дереве Иуды» нередко стихал и рыдала только его гитара, а сентиментальные шлюхи обоих полов молча утирали слезы, опасаясь разрушить последнюю стену, отделявшую никчемную жизнь от позорной смерти.

Слепой помнил, что он ничем не лучше большинства из них, но за темными стеклами очков не было видно его глаз, и только пальцы иногда кровоточили, да в голосе прорывалось что-то совсем уж дьявольское. Когда однажды шлюху по кличке Мальвина нашли повесившейся в сортире, кое-кто утверждал, что причиной самоубийства явилась игра Слепого, который в предшествующую ночь был в ударе. Слепой не верил в это. Он-то, как никто другой, знал, что музыка совершенно бессильна.

С наступлением утра он стремительно терял энергию. Серый тоскливый дневной свет превращал его в то, чем он был на самом деле, – в жалкого музыкантишку со старой гитарой, который растратил впустую свою молодость и угробил скудный талант. И тогда он, сгорбившись, убредал в свою убогую каморку возле кухни, где обычно пережидал бесплодное, прямо-таки смертельное для него время. Здесь он спал на рваном матрасе, брошенном прямо на доски пола, и его соседями снизу были крысы, шуршавшие в подвале. Он засыпал под издаваемые ими шорохи – эти звуки казались ему гораздо более умиротворяющими, чем грохот кастрюль и лязг ножей, доносившиеся с кухни. И, кроме того, холодом близкой могилы тянуло из подвала сквозь щели между досками…

Он был абсолютно, непоправимо одинок. Он тоже почти забыл свое имя и дату своего рождения. Даже самые расчувствовавшиеся из пьяниц никогда не приглашали его выпить с ними. Должно быть, на каком-то животном уровне они воспринимали его как существо иной породы. Пусть даже низшее, но чуждое. Он был тайным врагом, потому что заставлял их вспоминать не только самое лучшее, но и самое худшее. То, что они хотели бы забыть навсегда. Он был хуже священника. В конце концов, священника можно послать подальше. У священника может быть нечистая совесть. А этот парень с черными безразличными стеклами вместо глаз, случалось, засовывал свои грязные пальцы в самые сокровенные раны. И ковырял, ковырял, ковырял…