Проблема очевидности (Черняк) - страница 33

Имеются такие описания ситуаций: "я делаю", "я думаю", "я утверждаю", "я ощущаю", "я знаю", "я хочу", "мне весело". Они относятся к различным ситуациям. Каковы эти различия? Можно ли считать их только грамматическими? Каковы степень и "сила" таких различий? Описание "я делаю" применимо к ситуации физических действий, воздействия на предметы внешнего мира, хотя может не исчерпываться ими: "я делаю" может описывать также и "внутренний" план всего действия, целеполагание и что-то в этом роде. Однако, наличие физических коррелятов выражения кажется обязательным для таких ситуаций. Описание "я думаю" соответствует ситуации, где как раз никакого физического выражения этого "процесса" может не присутствовать; но здесь имеет место либо некое "психическое действие" - "я думаю" в том смысле, что сосредоточил внимание на чем-то, отгородив себя от остальной данности, возможно это коррелирует с представлением в сознании какой-то картины - положения дел - либо это описание относится к самому представляемому положению дел: "я думаю, что это так". В ситуации, описываемой как "я утверждаю" тоже можно выделить несколько "уровней": с одной стороны, здесь также есть некое полагание и может иметь место представление, то есть психический процесс, с другой стороны, здесь имеет место физическое действие, причем особое - речь - и вот уж этот "момент" ситуации представляется неотделимым от описания "я утверждаю", в соответствующем его употреблении, разумеется. Здесь речь идет не о том, что "я утверждаю" может в принципе описывать и что-то другое, а о характере той ситуации, к которой мы это описание привычно применяем. Под описанием "я ощущаю" традиционно понимается некое "переживание" или, по другому, "внутреннее состояние", причем, имеющее внешний источник: скажем, боль, прикосновение и т.д. И этого вполне достаточно, чтобы выделить соответствующую ситуацию. Правда, чем в таком случае ситуация "я ощущаю боль" будет отличаться от ситуации "мне больно"? Быть может, акцентом на некую специфическую концентрацию внимания, а может быть - ничем. Но уже, скажем, ситуация, описываемая как "я хочу", будет коренным образом отличаться от ситуаций "мне больно" и "я ощущаю боль" (если только их можно различить). То, что здесь составляет суть различия, уместно обозначить термином "интенция" - здесь имеет место осознанная тематизация объекта как "объекта желания". В этом смысле отдельно выделенные ситуации "я испытываю желание" и "я испытываю боль" как выражения специального внимания к собственному состоянию могут быть также типологически соотнесены. Эти различия - больше, чем просто грамматические; прежде всего, это различия между ситуациями: они грамматически уловимы, и грамматический анализ может стать в этот направлении действенным проводником. Да, зачастую (по крайней мере так) и в определении "типа" ситуации мы исходим из привычного словоупотребления. Скажем, если некто произносит слова, и я улавливаю в его речи какой-то смысл, достаточно ли этого, чтобы прийти к заключению: "да, он говорит" - если при этом "говорить" должно означать "связную речь" и т.д. Но, с другой стороны, он уж точно "произносит звуки" - и это тоже определяет тип ситуации, хотя и по другому. Также, когда "я говорю", эта ситуация выражает определенный навык: иначе "говорить" вообще теряет всякий смысл, если, когда я говорю, этого не достаточно для того, чтобы соответствующее описание считать адекватным. Я хочу сказать: есть "почва" для определения сущности. Эта "почва" раскрывается в вопросе о принципе определения "типа" ситуации: либо это грамматический принцип - и как нам показал Витгенштейн, часто именно он работает - либо принцип "идентификации". Но что такое идентификация? Ведь различие принципов определения типа ситуации имеет смысл только если термин "идентификация" обозначает что-то еще помимо применения привычного понятия к конкретному явлению: хотя, ясно, что и это тоже выражено в нем. "603. Никто не скажет, что всякий раз, когда я вхожу в свою комнату, попадаю в привычное окружение, развертывается процесс узнавания всего, что я вижу и уже видел сотни раз. . Мы легко создаем себе ложную картину процессов, называемых узнаванием"; согласно этой картине, узнавание якобы всегда заключается в сравнении между собой двух впечатлений. То есть я словно бы ношу при себе изображение предмета и с его помощью узнаю в некоем предмете такой, какой изображен на этой картине. Нам кажется, что наша память осуществляет такое сравнение, сохраняя образ ранее увиденного или же позволяя (как через подзорную трубу) заглянуть в прошлое. . Причем предмет не то, что как бы сравнивается с находящейся рядом с ним картиной, он словно совпадает с картиной. Так что я вижу не две вещи, а одну" (стр. 243). Конечно, бессмысленно говорить о "процессе идентификации" (если "процесс" связан с "длительностью", "структурностью" и т.д.), хотя можно говорить, например, о "шагах идентификации", когда мы, скажем, постепенно узнаем в каком-то человеке нашего старого знакомого. Что вообще кроме факта данности чего-то определенного (хоть в какой-то степени; но "степень определенности" - это уже грамматический вопрос) можно называть "идентификацией", если не иметь в виду употребление понятия? Наличие определенности как бы указывает нам на "события" идентификаций, в связи с которыми эта определенность как бы "стала возможной". Если пытаться дальше выяснять "механизм" идентификации, то возникнет картина, типа приведенной в процитированном отрывке. Однако, само наличие определенности разве не достаточное указание на акт идентификации (учитывая, что это "я узнаю предметы"). Для определения "сущности" того, что мы склонны считать "актами сознания" (если только оно возможно) во всяком случае не нужно выяснение "механизма". По сути, мы здесь имеем дело с вопросом об "источнике" определенности и, соответственно, идентификации. Согласно Витгенштейну, такой "источник" - язык; согласно Гуссерлю - это сущностная структура мира. Оба подхода предлагают некую схему или картину "идентификации". Схема Витгенштейна может показаться более наглядной: в самом деле, употребление слов - это то, что как бы на виду, а "интуиции" понимаются как нечто скрытое от непосредственного наблюдения. В схеме Витгенштейна показан как бы языковой механизм идентификации, тогда как работу сознания отдельно от работы языка куда труднее (если возможно) показать. Говоря о вариации, Гуссерль тоже как бы описывает механизм, однако, это описание упирается в невозможность раскрытия "механизма" идеации как таковой. Между тем, не упирается ли в те же самые границы и развертывание механизма словоупотребления? Не сталкиваемся ли мы с такой же трудностью, когда говорим о "выражении", о "понимании", о "значении" (поскольку оно описывается через "понимание")? Для того, чтобы увидеть, что это так, достаточно обратиться к соответствующим местам из "Философских Исследований", где Витгенштейн разбирает грамматику таких понятий. "Картина" и, в частности, "механизм" действительно "держат нас в плену", заставляя полагать наличие "картины" (представленность "механизма" действия) критерием достоверности истины.