Хороший приятель завелся у Потемкина – московский мастеровой-выжига Матвей Жуляков; он из кафтанов вельможных да из мундиров генеральских выжигал мишуру золотую и канитель серебряную – с того дела верный кусок хлеба имел, даже на винопитие хватало. Григорий не раз помогал ему сжигать на раскаленных докрасна противнях одежды умерших владык мира сего. Щеткою сгребал он в ведро жалкие остатки былого величия, рассуждая при этом философически:
– Вот и все, Матяша! Открасовались люди, отмучились. И что за жизнь такая? На что человеку дадена? Не успеешь мундир сносить, как и подыхать пора, а мундирчик твой сожгут. Из «выжига» этого еще тарелку отольют… нате, мол, ешьте, живущие!
– Не скули, – отвечал оптимист-выжига. – Лучше становь чарочки на стол да зачерпни из бочки капустки…
Мелиссино вдруг вызвал Потемкина в канцелярию:
– Отчего, сударь, лекциями манкируете?
– И рад бы присутствовать, да некогда.
– Ну, ладно… Сбирайтесь в Петербург ехать: включил я вас в число примерных учеников университета.
Неизбежная война с Пруссией уже началась: русская армия, вытекая из лесов и болот литовской Жмуди, имела генеральную дирекцию – на Кенигсберг. Московский университет отправил на войну студентов-разночинцев – переводчиками, и они разъехались по штабам уже дворянами при офицерских шпагах!
Это была первая лепта университета стране…
* * *
Мелиссино привез в Петербург двух студентов и шестнадцать учеников гимназических, средь которых Митенька Боборыкин и Миша Загряжский состояли в свойстве с Потемкиным. Все разбрелись по сородичам, проживавшим в столице, а Григорий остановился в доме дяди Дениса Фонвизина (скорее по приятельству)… Яшка Булгаков вытащил приятелей на столичные улицы, где царил совсем иной дух, несхожий с московским. Гуляючи, дошли до Литейного двора, дымившего трубами, изнутри его доносился утробный грохот машин – здесь ковалось оружие для борьбы с Фридрихом II; от цехов пушечных вывернули к Марсову полю, осмотрели Летний сад, украшенный множеством истуканов; Венус-пречистая стыдливо закрывалась от молодежи ручкою. А под каждой богиней лежала дощечка, в которой писано – кто такая и ради каких пригожеств для обозрения выставлена, дабы невежество людское рассеялось… Потемкин при виде церквей (которые, в отличие от московских, были невзрачны) всюду желал к иконам приложиться, а если церковь была закрыта, он замки дверные усердно целовал. Булгаков с Фонвизиным, оба нравов эпикурейских, силком тащили приятеля прочь от «ханжества»: