Хождение сквозь эры (Михайлов) - страница 25

Это, однако, оказалось лишь началом: когда мы направились в Дом культуры, где и надо было выступать, то обнаружили, что попасть туда не так-то просто: дом взяли в кольцо рыбаки, у каждого была бутылка в руке, другие – в оттопыренных карманах, и чтобы пройти за оцепление, надо было всерьёз приложиться к бутылке, симуляция пресекалась. В результате выступавшие оказались в хорошем градусе – но и зрители им не уступали. Так прошла ночь, утром тронулись в обратный путь, и хозяева занялись всеобщей опохмелкой. Так оно бывало везде, только латыши и литовцы устраивали всё на материке по причине отсутствия обитаемых островов. На эти конференции приезжали и москвичи – из тех, кого приглашали, никто не отказывался. Это считалось балтийской экзотикой.

Вообще, прибалты многим отличаются от славян – но только не отношением к ней, проклятой: в выпивке никогда не уступали. Скорее наоборот. Однако на работу это у них влияло как-то меньше, чем мы привыкли.

Между тем начались уже шестидесятые годы, хотя тогда никто не знал, что они впоследствии обособятся в истории как некая эпоха. Я работал по-прежнему в журнале, в отпуск ездил чаще всего в Москву, к маме. Во времена, предшествовавшие Двадцатому съезду, для пересмотра дела нужно было, чтобы кто-нибудь подал просьбу об этом в соответствующие инстанции: реабилитация ещё не стояла на потоке. Я написал такое письмо, и дело пошло. Мать получила в Москве комнату, дали ей и пенсию; как и многие реабилитированные, она рассчитывала на другое: на возвращение к активной жизни и работе. Но уступать вернувшимся места никто не собирался, и вообще они, как бы законсервированные в лагерях, сохранившие (во всяком случае, большинство их) свои взгляды и представления о стране и жизни, столкнулись, по сути дела, совсем с другой жизнью – иными стали не только времена, но и нравы. Они, конечно, переживали это – одни сильнее, другие слабее, сумев где-то пристроиться. Мы с мамой много говорили о жизни, о политике, о партии. Вспоминать о лагерном прошлом она не хотела. Там, в её комнате, я написал многие из своих рассказиков.

В Риге я сделался постоянным посетителем Союза писателей, его русской секции, куда носил свои опусы на обсуждение. Но там не очень хотели этим заниматься: по мнению наших тогдашних мэтров (а мы, всё ещё молодые, считали таковым каждого члена Союза писателей), юмор был всё-таки не совсем литературой или, во всяком случае, не «настоящей» литературой. Я обижался, ссылался на Марка Твена, на О’Генри, на Ильфа и Петрова (Зощенко был ещё не в чести). Мне глубокомысленно отвечали: «Ну, так то Ильф и Петров…» Я чувствовал, что моё желание заниматься сатирой усыхает на глазах.