И лишь когда на ее забытом, ставшем каким-то чужим и неподатливым теле не осталось почти ничего, она словно проснулась, стала такой, как я ее запомнил по той ночи в доме ее мужа, обняла меня горячими и сильными руками, начала шептать сбивчивые, страстные, почти бессвязные слова, в которых было все сразу: и горькая обида на меня за то, что так надолго ее бросил, и радость, что мы снова вместе, и просьбы обнять ее еще и еще крепче, а в общем, все то, чего нельзя ни как следует вспомнить, ни повторить на свежую голову, на нормальном, трезвом, обыденном языке.
Слишком бурная и слишком короткая вспышка страсти, ее несдерживаемый, переходящий в низкий стон вскрик – и мы лежим рядом, разжав объятия, и не поймешь, чего сейчас больше в душе – радости, облегчения или странной неловкости, что бывает после таких вот для обоих неожиданных эксцессов. Когда и ты, и она одеваетесь, не глядя друг на друга, и, уже одевшись, прячете взгляды и мучительно молчите, не зная, как быть. То ли сделать вид, что ничего вообще не было, то ли…
…Примерно так получилось у нас с ней в самый первый раз. Проехав за день километров триста, остановились на ночевку у берега темного, тихо плещущегося внизу озера. Натянули палатку, поужинали. Просто по привычке, да и обстановка располагала – летняя ночь, костер, уединение, – я начал целовать пахнущие дымом и озерной водой лицо и волосы.
Мучительное своей бессмысленностью занятие – я ведь знал, что и сегодня оно закончится ничем. Мы оба с ней попали в совершенно дурацкую ситуацию. Она меня любила, с первых же дней была согласна на все, а я… Я вроде бы ее «жалел», на самом деле просто опасаясь связать себя «долгом чести»… И не слишком задумывался, что должна чувствовать Ирина.
А она страдала и терпела. На удивление долго. И вдруг взорвалась. С ней случилось нечто вроде истерики. Обзывая меня предпоследними словами, смысл которых, кроме прямых оскорблений, сводился к вопросу, сколько же я собираюсь над ней издеваться и делать из нее идиотку, которая связалась не поймешь с кем, не лучше ли мне в скверик у Большого театра ходить, она рывком расстегнула широкий офицерский ремень на белых джинсах, втугую обтягивающих ее на самом деле невыносимые для нормально мыслящего мужика бедра. Потом, поднявшись на колени, дернула вниз язычок «молнии». А ползунок, дойдя до середины, вдруг застрял! И чем резче и злее она рвала его вверх и вниз, тем получалось хуже. Драма обернулась фарсом. С пылающим лицом и закушенной губой она подняла на меня полные злых слез глаза, в отчаянии не зная, что теперь делать.