(Из «Истории окрестностей Варгуса», издание муниципалитета Варгустона, 1922) Вот почему в этот день укулиты славили своего Пророка.
— Славься, славься, Пророк, вознесенный на небо. Он к отступникам веры снисходителен не был. Он воссел рядом с Богом, в чертоге златом — Злая смерть понапрасну взывает о нем, — пела Элиза Сноу.
И тогда Сардус Свифт стянул парусину с монумента.
Ребенком я никогда не плакал. За все мое детство ни разу не всплакнул. Да что там, даже не пискнул. И ныть я не ныл, пока был маленьким, а уж в юности — и подавно. Я решил, что лучше будет оставить свои переживания при себе. Стоит раз всхлипнуть — и из тебя сразу начнут веревки вить. И теперь, когда я отсчитываю последние мгновения моей зрелости и балахон смертника накинут на мои плечи, я не разомкну рта. Ни за что. Никогда в жизни я не плакал. По крайней мере, вслух. Никогда.
Я был еще ползунком, а уже почитал за лучшее не держаться за мамашин подол.
Именно так. И никогда не донимал отца, когда тот работал. В том смысле, что не задавал ему тысячи дурацких вопросов, на которые он все равно не смог бы ответить.
Так что в конце концов, как на это дело ни посмотри, придется признать: я был пай–мальчиком. Да, да, именно пай–мальчиком.
Ну и конечно, я был самым одиноким ребенком на земле с тех пор, как она существует. Это не плод моих досужих домыслов. Это — факт. Сам Бог мне так и сказал.
Мамаша моя была свинья свиньей. Тронувшейся умом, вечно пьяной, похотливой свиньей. Ленивой, неряшливой, грязной, драчливой, вечно бухой и злобнойкороче говоря, в любом смысле этого слова свиньей. Она пила как сапожник, ругалась как солдат и любому пойлу предпочитала самогон собственного изготовления.
За запоем у нее следовало похмелье, за похмельем — запой. Можно сказать, что в мамаше жили целых две здоровенных свиньи, которые гонялись друг за другом, вцепившись друг дружке в хвосты. Первая была черная, жирная и невероятно бесстыжая. Другая — хриплая, крикливая, со злобными, маленькими опухшими глазками, налитыми кровью. В доме у нас всегда гостила то одна, то другая — мамаша никогда не изменяла своим привычкам.
Когда у мамаши была похмельная фаза, в нашей лачуге на вершине холма царил ужас. Мы ждали неизбежного: на четвертый день похмелья ее охватывала неукротимая жажда разрушения, за которой следовал новый запой.
А уж только начинался запой, так мамаша, если не спала, постоянно прикладывалась к глиняной бутыли: обыкновенно горлодер она потребляла прямо из нее. Так все и прикладывалась к горлышку, пока не надиралась. А надравшись, принималась шататься по всей лачуге, или рылась в мусорной куче, или просто лежала, развалившись в кресле и прижав бутыль к своей необъятной груди. В последнем случае она орала и сквернословила, вспоминая себя в дни юности, когда ее еще не залапали своими грязными руками мужики и не иссушила огненная вода. И так она проводила день за днем и ночь за ночью. Затем, залив за воротник столько первача, сколько хватило бы, чтобы мертвецки напоить целую армию, она начинала орать во всю глотку (меня мороз по коже пробирает, стоит только вспомнить об этом) нечто похожее на песенку «Десять зеленых бутылочек». И когда она, уже вполне осипнув, добиралась до слов «…и если одна зеленая бутылочка случайно упадет, то не останется их ни одной…», ее охватывал такой приступ ярости, что я бы никому не посоветовал оказаться от моей мамаши на расстоянии прямого удара.