Много раз старому судье казалось, что путем усердных стараний он сумел добиться некоторого сужения, — однако каждую неделю наступал момент испытания, и то была страшная для палача минута, которой жалкий молчун боялся больше всего на свете. Раз в неделю ему приходилось вынимать затычку изо рта разбойника, чтобы его накормить, — о, с каким же леденящим душу смертельным ужасом, плотно заткнув уши ватой, ставил он перед поверженным громилой миску с похлебкой и одним судорожным движением вытаскивал изо рта кляп. И всякий раз тешил себя надеждой, что, быть может, ему все-таки удалось чуть-чуть утишить бандита: вдруг сегодня не чебурахнет… И всякий раз чебурахало: откупоренный злодей извергал чудовищный поток воплей, проклятий, рыков! “Еть тебя трах, еть тебя трах! — ревел он. — Падла! Вон! Убирайся! Ужо я тебя! В морду, в рожу… Я, Хулиган, еть тебя трах, в бога мать! Убью! — ревел он. — Убью! Марыська! Марыська! Где Марыська, эй, Марысечка!” И наполнял подвал ревом, который разносился по окрестностям, сыпал проклятиями, орал песни, облегчал душу, а бледный как полотно, куцый, скрюченный палач пихал ему варево в пасть… а он ревел в промежутке между глотками. Жители же соседних сел повторяли: “Это Хулиган ревет! Хулиган еще ревет!”… Бывший судья после каждого такого сеанса возвращался, насмерть перепуганный, к себе и искал, искал без устали точку minoris resistentiae.
И наконец нашел.
Это была крыса.
Странное дело, крыса…
Когда однажды крупная крыса забежала случайно в темницу и проскользнула вдоль стены, несгибаемый до тех пор гуляка съежился.
Скорабковский вырвал кляп у него изо рта. Но раскупоренный Хулиган не взорвался ревом, он смолчал, провожая крысу взглядом. Жуткое отвращение и страх оказались сильней его. И только когда крыса прошмыгнула возле самой его ноги в путах, разбойник судорожно засмеялся, на октаву выше…
Наконец! Наконец! Как же благодарить Бога! На колени за эту непостижимую милость! Наконец-то нашелся способ! Судья на пенсии не в силах был сдержать слез! Да, согласно непонятному замыслу Природы каждому, даже самому сильному человеку уготована на этом свете одна-единственная вещь, которая сильнее его, которая выше его и которая для него непереносима! Одни не выносят примул, другие — печенку, у третьих появляется нервная сыпь от земляники, но — что поразительно! — убийца, которого не сломили ни палочные, ни шпилечные пытки, да и никакие другие из тысячи изощреннейших манипуляций, сильней которого, кажется, не было ничего, боялся крыс. Не переносил крыс! Был слабее крысы. Бог весть почему. Уж не боялся ли разбойник, давивший людей, как клопов, убить крысу? — ах, не ее он боялся, не крысы — он боялся крысиной смерти, гнушался ею, как ничем другим, смерть крысы вызывала у него неодолимое отвращение, и он не мог крысу убить — никакая иная смерть, ни свинячья, ни телячья, ни человечья, ни паучья, ни куриная, ни лягушиная и в тысячной своей доле не была для него такой страшной, омерзительной, тошнотворной, слизкой, клейкой и неестественной, как крысиная смерть! Грозный супостат оказался беззащитен перед грызуном, чья смерть была единственной недоступной ему, неприемлемой смертью. И потому при виде крысы он коченел и съеживался, корчился и скукоживался, дрожал и трясся. Наконец-то!