Оправдание (Быков) - страница 63

Он не представлял, как себя вести, хотя не чувствовал особого напряжения: встретили его по крайней мере приветливо. Молчание девушки, стоявшей за спиной старика, и самого старика, не сводившего ласковых глаз с Рогова, покуда он ел, было одинаково не похоже на обет молчания, на испытание, которому подвергают новичка, или на болезнь — например, глухонемоту. Рогов видывал глухонемых, знал их беспокойные, судорожные жесты, которыми они мучительно пытались показать собеседнику всю силу не находящих выхода, обуревающих их желаний, надежд и кошмаров. Здесь же был покой и тихий внутренний лад, заставляющий, однако, подозревать, что это не столько гармония, сколько деградация, медленное превращение в растение, в дерево, в собственную избу. Язык тут был не нужен, и его забыли за ненадобностью, заместили глухотой и тишиной, словно избавились от лишней составляющей и теперь торопились освободиться от прочих ненужностей вроде мышления.

Допив вторую кружку молока и прожевав ломоть, Рогов хотел было пуститься в объяснения и расспросы, но почувствовал их ненужность и промолчал, не сводя глаз со старика, словно боясь пропустить какой-то знак. Старик встал и, ничего не объясняя, вышел. Рогов выглянул: хозяин сел на крыльцо и глядел куда-то вдаль; самым естественным Рогову показалось сесть рядом. Он все ждал, когда с ним наконец заговорят, разъясняя глубокую и важную тайну, ради которой он добрался сюда, — но если тайна и была, ее предлагалось постичь самостоятельно. Здесь происходило что-то простое, но чрезвычайно серьезное, требующее замкнутости и тишины. В бесшумном жарком воздухе только кричал иногда большой рыжий петух на дворе да жужжала очнувшаяся вдруг муха, но в молчании этом чувствовалась не сонливость, а сосредоточенность все на той же тайне. Чтобы постичь ее, нужно было всего-навсего отказаться от слов, воспоминаний, всего ненасущного и сиюминутного: опуститься на ступеньку ниже, к траве, дереву, мухе, к их бессловесной и сосредоточенной жизни; но Рогов не мог сделать этого усилия — он был не отсюда и шел, по всей видимости, не сюда. Может быть, произведи он над собой эту единственную и такую нехитрую операцию, он понял бы, что и идти никуда не надо, и искать больше нечего, потому что вся беда наша в какой-то избыточности, зря гоняющей нас с места на место, — но он не был еще готов зажить такой сокращенной, травянистой жизнью. Ему все еще казалось, что человеку зачем-то даны слово и мысль, а в Чистом уже догадались, что все это ни к чему.

Он не знал, сколько так просидел рядом со стариком — минуту ли, час ли. Из соседней избы вышла сгорбленная, подслеповатая старуха с темным ласковым лицом и принялась кормить кур, а потом снова скрылась в доме, успев, однако, пристально поглядеть на Рогова и улыбнуться ему, словно жданному гостю, который не мог не прийти, — и оттого слишком-то радоваться его появлению не обязательно. Вскоре вдали показалось небольшое, голов на девять, стадо, которое так же сосредоточенно и послушно, как все здесь, шло к избам, наплывая из медленно меркнущего солнечного сияния. За стадом, забросив кнут на плечо, шел невысокий пыльный пастух. Как и все деревенские пастухи, виданные Роговым в жизни (эта-то похожесть всего вокруг на его собственные представления и заставляла его потом думать, что Чистое ему только привиделось), этот шел в разбитых, рыжих от старости кирзачах, одет был в пузырястые штаны и латаный серый пиджак, а на голове носил серую парусиновую кепку. На вид ему было не меньше шестидесяти лет, во рту поблескивали железные зубы. Он смолил беломорину, но, подойдя к деревне, заплевал и выбросил ее. Загнав коров в длинный сарай на самом краю деревни (этот край Рогов назвал про себя степным в отличие от лесного), пастух зашел в небольшую, самую древнюю и хлипкую на вид избу и больше не показывался.