Гертруда и Клавдий (Апдайк) - страница 5

Рука Рерика, рука старика, узловатая, в бурых пятнах и легкая, будто пустая внутри, поднялась на волне его настойчивого вкрадчивого красноречия и, словно щепка, выброшенная на берег в кипении пены, легла на руку его дочери.

— Положись на мое решение, малютка Герута, — убеждал король. — Согласись безоговорочно на этот брак. Некоторые жизни заколдованы, я твердо в это верю. С самой минуты твоего кровавого рождения, которое навсегда подорвало силы твоей бедной матери, в тебе был избыток того, что дарит счастье другим людям. Назови это солнечным светом, или разумностью, или милой простотой. Ты очаруешь своего мужа, сама того не зная, как чаровала меня с дней младенчества.

Трудно, думала Герута, ценить одного мужчину, когда ты с другим. Горвендил, который слыл красавцем — кожа свечной белизны, кудрявые льняные волосы, короткий прямой нос, льдисто-голубые глаза, длинные, как пескарики, на широком лице, тонкогубый суровый рот, — в ее мыслях бесконечно уменьшился, отделенный от нее расстоянием, пусть даже ближайшего будущего. А Рерик был здесь, его рука прикасалась к ее руке, его такое знакомое лицо на расстоянии локтя от ее собственного, полупрозрачная бородавка в складке над ноздрей его крупного, пористого крючковатого носа. Царственное утомление источалось всеми его складками вместе с запахом его коричневой кожи, выдубленной солью и солнцем морских набегов его юности по седым валам Балтики и вверх по великим безлюдным рекам Руси. Его одеяние — не бархатная, подбитая горностаем королевская мантия, но куртка из некрашеной овчины, которую он носил в домашних покоях, хранящая легкий сальный запашок овечьего руна под дождем. Ее кости вибрировали в такт рокоту его ласковых слов, а ее голова ощущала отеческий нажим его другой руки, благословляюще прижатой к ее темени. Герута, будто сбитая с ног подзатыльником, вдруг упала перед ним на колени в судороге дочерней любви.

А Рерик, наклонившись, чтобы поцеловать аккуратную костно-белую полоску скальпа там, где ее волосы были разделены на пробор, ощутил на лице легкое щекотание, будто от крохотных снежинок. Отдельные волоски, тонкие, невидимые, вырвались из плена тщательной прически его дочери, удерживаемой обручем в блеске драгоценных камней — изящным подобием его собственной громоздкой восьмиугольной короны, которую он возлагал на голову в тех же церемониальных случаях, когда облекался в негнущиеся одеяния из бархата и горностая. Он поднял лицо подальше от ее щекочущих волос и виновато вздрогнул: в ее позе была такая рабская покорность — покорность пленницы, одурманенной белладонной, готовой для принесения в жертву.